— Ядерный взрыв в Хиросиме ознаменовал собой новую эру, — с пафосом произносил лектор, — он породил такое явление, которое можно назвать „овеществленным трудом особого рода“. Это явление с неизбежностью становится кануном новой эпохи гормонителя. Вспомните бесконфликтный матриархат человечества!
— Не будет никакой гармонии, — в игру вступил „возмутитель лекторского спокойствия“ Авдей Петропавлов.
— Чего — не будет? — поперхнулся лектор.
— Ну, матриархата, — объяснил Авдей и прибавил: — Гомосексуалисты все испортят.
Привычные к выходкам Петропавлова однокашники на сей раз все же рассмеялись.
Лекцию из курса „Литература древнего мира“, по иронии судьбы и по расписанию занятий последовавшую именно за „Психологией творчества“, читал именно гомосексуалист, пожилой, но тщательно следивший за собой джентльмен, тоже профессор. С самых первых его лекций Настю впечатляли две вещи: то, как тщательно красил преподаватель волосы под „вороново крыло“, и то, что он в своих речах старался вообще не упоминать женщин. Словно их и не существует в мире. Все проблемы мировой литературы профессор расклассифицировал по трем разделам: человек и природа, человек и красота и, наконец, человек и человек, что, очевидно, следовало понимать как мужчина и мужчина. Тем более что во многих языках понятия „мужчина“ и „человек“ обозначаются одним словом. Анастасия Филипповна не смогла согласиться с подобной классификацией, ибо считала, что вся история человечества, а с ней — и история литературы — это путь любви и страстей. Но преподаватель все равно вызывал у нее симпатию.
Однажды она поймала себя на странном открытии. Пришлось брать интервью у одного режиссера, человека умного и утонченного, однако в чем-то непривычного. С самого начала ей работалось с ним очень легко: быстро удалось разговорить собеседника, легко „подсунулись“ каверзные вопросы, от ответов на которые он не уклонился. Вскоре Настя поняла причину этакой непривычной легкости: режиссер всего лишь не реагировал на нее, как на женщину. Они были полноправными деловыми партнерами, не охваченными кокетливой игрой постсоветского сексизма. И сотрудничалось им свободно, как свободно бывает общаться, наверное, охваченным одной идеей мужчинам. Не гомосексуалистам, конечно, каковым и оказался режиссер. Пожалуй, лишь он один никак не реагировал на ее женственность. А собеседников было море разливанное. Она запомнила одного члена-корреспондента Академии наук девяноста лет от роду, который во время беседы нелепо схватил ее двумя костлявыми пальцами за предплечье — так, что потом долго были видны синяки. Почти на все Настины вопросы о сталинизме в лагерях Кащей отвечал: „Эх, был бы я лет на пятьдесят моложе!“ При этом он бросал на нее потусторонние, леденящие душу взгляды.
Настя сидела в лекционной аудитории у окна, и взгляд ее время от времени скользил по застекленному пейзажу.
Тверской бульвар, как сказал бы впередсмотрящий на него Александр Сергеевич, „обнажился“. Дома на противоположной стороне улицы зрительно стали ближе. Из соседнего здания, где размещались Высшие литературные курсы, вышли несколько слушателей. И среди них — Коробов. Странно, но он показался ей совсем будничным, осенним в сером плаще стиля „штази“. Только сердце сначала забилось чуть сильнее, но потом снова, как бильярдный шар, провалилось в лузу бытия. Снова возник голос лектора!
— В лирической поэме „Тхеригатха“ рассказывается о том, как некий юноша встретил последовательницу Будды, юную красавицу, и уговаривает ее разделить его любовь:
Ты молода, безупречна, красива,
Что может дать тебе отречение?
Девушка в духе проповедей Будды отвергает любовь, красоту человеческую и свою собственную красоту, во всем, даже в красоте природы, видит она „пустоту“, „драгоценную подделку“.
Настя слушала лекцию об индийской поэзии, но вспоминала слова Игоря об индийской тантрической практике. „Нет, я ничего не чувствую… По крайней мере, моя душа ничего не хочет вспоминать, — думала она, — а над памятью тела мы не властны. Пусть она так и живет — сама по себе…"
Настя вышла из института и медленно брела сначала по Тверскому, потом по Суворовскому бульварам до Никитских ворот и дальше — мимо церкви, в которой венчался Пушкин, ныне — снова действующей, по улице Герцена, главную достопримечательность которой составляли не фонари и не милицейские будки, которых здесь почти так же много — возле каждого посольства, а странное серое здание — Центральный дом литераторов.
На пять вечера у нее была назначена здесь встреча с Петей Орловым, членом жюри на предстоящем конкурсе красоты. Он обещал изложить „выходные данные“ готовящегося мероприятия, чтобы было легче ориентироваться и заранее знать, на кого из участниц обращать более пристальное внимание, а на кого — менее.
Было уже пять минут шестого, а Петя все не появлялся. Настя раздраженно думала, что „молодому“ поэту, которому уже явно под сорок, его возраст не мешал тем не менее оставаться не только ординарцем всех великих и сильных мира сего, но, как выяснилось, осваивать и смежную специальность — оценщика женской красоты.
В перспективе улицы Герцена она заметила человека, вышагивающего знакомой походкой „Бронзового короля“.
— Анастасия? Приветствую! — Удальцов улыбался так, как должны улыбаться памятники и гении. — Какими судьбами?
— Добрый день, — ответила Настя. — У меня здесь назначена деловая встреча с Орловым.
— Ха! Плохо ты Орлова знаешь, если надеешься хоть на какую-то пунктуальность с его стороны.
— И что вы мне посоветовали бы?
— Ждать Орлова, но сидя в баре. Ну что, пошли?
В старом, замысловато спланированном здании было несколько питейных заведений. Небольшой буфет, смежный с тем, что можно назвать столовой — днем там подавали комплексные обеды. Из „столовой“ узкий, похожий на переход в метро коридор вел в ресторан — гордость и славу Дома литераторов. Хотя годы существования советской писательской организации и внесли некоторую стилевую эклектику в изысканность модерна, которой отличался интерьер этого помещения, но отделка из полированного дуба и оригинальные светильники придавали ресторанному залу весьма экстравагантный вид.
Однако Удальцов вел Настю не в этот тройной, как желудок ракообразных, пищевой отсек словесного творчества. Настя знала, что из здания по улице Воровского, в котором они сейчас находились, имелся самый настоящий подземный ход в здание на улице Герцена, в котором располагались все руководящие структуры. В этой норке, связующей развлекательное заведение с административным, есть симпатичный отнорочек без окон и с единственной дверью. Там подавали вкусные бутерброды, хороший кофе и, самое главное, можно было беспрепятственно курить под неумолкающую тихую музыку. Тарелкой, нагруженной бутербродами с рыбой, двумя чашечками кофе и бутылкой „пепси“, Удальцов украсил один из столиков.
Сизоватый дымок отрывался от сигарет и улетал в сторону мирно гудящих вентиляторов: без них курение в подземной пещерке оказалось бы вовсе невозможным.
— Помнишь, мы бродили под дождем? Я часто вспоминал тебя, потому что тогда моей душе было хорошо.
— Почему вы мне это говорите?
— Потому что хочу, чтобы обо мне вспоминали и тогда, когда меня уже не будет.
Настя смотрела на этого сильного человека, которому едва за пятьдесят, и не верила своим ушам: „Когда меня уже не будет…“
— Ну зачем вы… об этом.
— А о чем? Есть вечные темы любви и смерти. А других, пожалуй, и нет. Можно считать, что нет.
Она вспомнила, как когда-то на семинаре он рассказывал о темах, на которых держится поэзия: путь, дорога, странствия, скитания… И вдруг — любовь и смерть.
— Сводить все многообразие мира лишь к этим двум темам было бы слишком банально.
— Извечное, главное всегда имеет большие шансы выглядеть банально. — Он сделал глубокую затяжку, настолько глубокую, словно собирался измерить объем легких.
— Я не хочу думать о смерти, — призналась Настя.
— А о любви?
— Любовь — всего лишь неправильная работа подсознания, — повторила она чужие слова.
— Ха! Прости… О тебе ходят слухи как об известной московской гетере, а я замечаю лишь твою беззащитную детскую душу. Где ж тут неправильная работа подсознания?
— Не нужно этих разговоров, Гурий Михайлович.