И он ушел.

Настя даже не посмотрела, сел ли он в лифт или исчез в злополучной „Сибири“.

Смертельно уставшая, она опустилась на диван, еще хранящий приятное тепло чужого тела и, спрятавшись лицом в подушку, предалась плачу.

Со слезами боль ушла и наступило желанное безразличие. Она провалилась в бездну сна.


Мама в белом платье брела по краю огромного зеленого поля, заросшего душицей и ромашкой. Над нею вились бабочки и стрекозы, но она не обращала на насекомых никакого внимания.

Она шла по краю поля, словно боялась ступить в сторону и утонуть в растительном буйстве.

Настя видела ее очень отчетливо, хотя находилась на другом конце поля — тоже у края. Она хотела напрямик пройти сквозь зелень, но какие-то силы удерживали ее.

Они стояли лицом друг к другу, и Настя заметила, что маме столько же лет, сколько ей сейчас, — они ровесницы, почти сестры-близнецы.

Вдруг травы расступились, обнажая две полоски земли, две узкие, как порезы, тропинки. И она поняла, что каждой из них предназначен свой путь и что обе они видят оба пути сразу. Она видит путь мамы — от того возраста, с которого осознанно помнит ее и до последнего шага. А та видит путь дочери — отныне и вовеки веков. Наверное, из тех миров многое становится понятным в мире нашем.

Мама подняла вверх руки, и два пути соединились в один.

Сон оборвался.


В дверь постучали.

— Настя-ханум, открой дверь! — сквозь всхлипы слышался голос Зульфии.

— Сейчас!

Она вбегает в комнату, беременная, круглая, как арбуз, простоволосая, заплаканная. Покорная женщина Востока.

— Настя-ханум, я выброшусь из твоего окна!

— Присядь! Что случилось? Что же?

— Не трогай меня, не держи! Улугбек меня бил за то, что я смотрела телевизор с другими мужчинами.

— Тебя — бил?!

— Пусти меня!

— Но почему, почему ты хочешь выброситься именно из моего окна?

— Здесь пейзаж получше…

— Что?! Зульфия, ты в своем уме?

Она тяжело опустилась в кресло.

— О, Аллах…

И они обе заплакали, как на похоронах. Две женщины, две беременные бабы, две поэтессы.


В Москве было двадцать градусов ниже нуля, и Настя, выскочив из метро, как можно скорей стремилась добраться до института. На Тверской не было видно даже голубей. Наверное, спрятались от холода. Но толпа у дверей „Макдональдса“ стояла. Люди — не птицы. Они ждали открытия заведения, где им дадут красиво упакованный кусочек американской мечты.

Времени у Насти было мало: нужно еще успеть взять интервью у одной феминистки. А после обеда — вообще уйма дел. Она вспомнила совет кого-то из мудрых: нужно непрерывно быть в делах, чтобы не думать о невзгодах жизни. В ее случае — личной.

Итак, для начала, лекция из спецкурса по творчеству А.С. Пушкина.

„В послереволюционной русской поэзии мы наблюдаем гибельное число бесполых стихов, — утверждал доцент. — Иногда, если под ними нет имени автора, не знаешь даже, кто их написал — мужчина или женщина? Стихи на эротическую тему, если грубы — пошлость, если изящны и остроумны — прелесть. Вспомните пушкинские строки:

Она тогда ко мне придет,

Когда весь мир угомонится,

Когда все доброе ложится,

А все недоброе — встает.

А сколько у него таких прекрасных строк, свободных от предрассудков, полных жизненно веселого обаяния, в которых проходил он, как по лезвию ножа.

Первый издатель пушкинской „Гаврилиады“ Николай Огарев писал, что „язык и форма“ этой поэмы „безукоризненно изящны“. „Для нас, — отмечал он, — очень важна эта сторона изящества неприличных стихотворений Пушкина; мы слишком неизбежно видим, как отсутствием изящества форм в жизни, на долю стихотворений неприличного содержания, остается только неприличность и устраняется все изящество…“ И добавлял: „Пушкин довел стихотворение эротического содержания до высокой художественности, где уже ни одна грубая черта не высказывается угловато и все облечено в поэтическую прозрачность“.

Вот послушайте:

И что же? вдруг мохнатый, белокрылый

В ее окно влетает голубь милый,

Над нею он порхает и кружит,

И пробует веселые напевы,

И вдруг летит в колени милой девы,

Над розою садится и дрожит,

Клюет ее, копошится, вертится,

И носиком, и ножками трудится.

Он, точно он! — Мария поняла,

Что в голубе другого угощала.

Колени сжав, еврейка закричала,

Вздыхать, дрожать, молиться начала,

Заплакала, но голубь торжествует,

В жару любви трепещет и воркует,

И падает, объятый легким сном,

Приосеня цветок любви крылом“.

Настя слушала лекцию и с ужасом понимала, что за „Гаврилиаду“ готова возненавидеть Александра Сергеевича, посягнувшего на святая святых — непорочность Девы Марии, плод чрева которой благословен.


— Настя?

В дубленке и зимней шапке он казался огромным и… очень взрослым, даже старым, этот Гурий Удальцов, великий поэт, жена которого ходит за пивом для всей опохмелочной компании.

— Добрый день, — ответила Настя.

— Может, сходим, выпьем кофе в Цэдээле?

— Я бы с радостью, но очень спешу в редакцию.

Она улыбалась так искренне, что он поверил.

— Тогда до послезавтра!

— Пока…

Она никуда не спешила.

Ей некуда больше спешить.

Снова она брела, куда глаза глядят, а поскольку глаза глядят в землю, привычно набредала на метро.

Сначала спустилась на станцию, а потом уже решила, куда ехать. Ну конечно же, в Сокольники — к Игорю.


Внимательные глаза глядели на нее с высоты двухметрового роста. И уже от этого взгляда ей стало легче. Он помог Насте снять шубу и даже, наклонившись, расстегнул сапоги, отчего показался очень забавным — как Магомет, пришедший к горе.

Настя поправила волосы, одернула свитер — связала чуть-чуть длинноватый. Их общение происходило в полном молчании. Но оно происходило, она отчетливо ощущала это.

В знакомом кресле исчезали и тревоги, и последние силы.

Игорь, как всегда, принес кофе и даже маленькие изящные печенья, покрытые шоколадом и красиво выложенные на плоской тарелке из филиграни.

— Будешь рассказывать?

— О чем?

— О том, что вдруг стала пить мало кофе, словно на нем экономишь.

— Я видела сон. — Настя перевела разговор в чуть-чуть иное русло, в „старицу“. — Мы с мамой стояли по обе стороны большого, заросшего сочной травой поля. — И она стала рассказывать о цветах, тропинках, о том, что они с матерью были одного возраста…

— Это хороший сон, Настя, — без всяких происков Фрейда. Просто ты подходишь к той черте, когда девушка становится женщиной по-настоящему. Твой дальнейший путь — путь женщины: твоей матери, всех других матерей… Да, кстати, и бросай курить. — Он заметил, что она полезла в сумочку за сигаретами. — Это вредно здоровью мальчика. — Он улыбнулся, довольный своим всевластием.

— Игорь! Как ты все понял? — Она не могла скрыть своего удивления.

— Я давно знал, что к тебе притягивает мужчин слабых и нежных, гораздо слабее тебя.

— Хлюпиков?

— Нет, объектов с тщательно скрываемой ранимостью души. Я бы так сформулировал. Так вот, подобным мужчинам… — Он взял сигарету, но потом, спохватившись, отложил в сторону. — Природа, как правило, предоставляет им возможность ререализации — в сыновьях. И посылает им навстречу сильных женщин, которые приведут в мир именно сыновей, во всяком случае — первенцев.

— Очень интересно, — вставила Настя.

— Вот так и получается, что мать отдает энергию сыну, а сын — отцу.

— Откуда же берется энергия у матери?

— Чаще всего — от дочерей, но в данном случае — из пространства. Женщины умеют вампирить. А в нормальной, я имею в виду, традиционной семье — с детьми обоих полов — образуется замкнутый энергетический контур: отец питает дочерей, дочери — мать, мать — сыновей, а сыновья — отца.

— Игорь, у меня несчастье. Я одна, понимаешь… Он, кажется, мне изменил.

— А тебе просто невозможно не изменить! — Экстрасенс смеется. — Ты ведь сильная, солнышко мое, ну прямо как стальная пружина. А мужчинам хочется, чтобы рядом было существо слабое и зависимое. А ты? Разве ты можешь кому-нибудь поклоняться, в ком-нибудь раствориться?