– Посади, – охотно согласилась Соня. – А я напишу про тебя в газету. Я журналист, между прочим.

Майор Шарафутдинов, откровенно наслаждавшийся этой сценой, хлопнул ладонью по столу:

– Свободна, Галина! Займись своими делами.

Девица многообещающе посмотрела на Соню и вышла, шарахнув дверью. Громила пошел следом.

– Ну что ж, – лучезарно улыбнулся майор, – надеюсь увидеться с вами в самое ближайшее время.

– Мне жаль вас разочаровывать, – холодно произнесла Соня, – но это наша последняя встреча.

12

Салон мобильной связи закрыли на несколько дней, чтобы восстановить разгромленное оборудование, и сердобольная Соня решила навестить Козью Морду. Звала с собой и Нинку, но та категорически отказалась:

– У тебя что, приступ жгучего человеколюбия? Охота была якшаться с этой грымзой! Я пока не соскучилась…

И Соня поехала одна.

Козья Морда жила в Черемушках, на улице Миклухо-Маклая, в обшарпанной девятиэтажной башне, казавшейся крохотной и убогой на фоне строившихся рядом небоскребов. Адрес и телефон она узнала у кадровички и перед выездом на всякий случай позвонила. Трубку снял явно ребенок, с которым у них состоялся примечательный диалог.

– Здравствуйте, – сказала вежливая Соня. – Позовите, пожалуйста, Ингу Вольдемаровну.

– Не позову, – нагло ответил ребенок.

– Почему? – удивилась Соня.

– Потому что мама какает, – пояснил цветок жизни таким тоном, будто у него спросили, можно ли совать пальцы в электрические розетки, и повесил трубку.

«Значит, у нее есть ребенок, – подумала Соня. – А я и не знала. Впрочем, что я вообще о ней знаю?»

Вход в обшарпанную девятиэтажку преграждала массивная железная дверь, за которой сидела благостная старушка консьержка.

– Вы к кому, милая? – ласково спросила старушка, сверля Соню острым взглядом бывшей вохровки. Впрочем, вохровцы, как и гэбэшники, бывшими не бывают – они всегда на посту.

– Я в сорок пятую квартиру.

– А кем вы жиличке приходитесь? – копнула поглубже бдительная консьержка.

– Мы вместе работаем с Ингой Вольдемаровной.

– Ну ступайте, – милостиво разрешила старушка, и Соня направилась к лифту под прицелом буравивших ее спину глаз.

За дверью сорок пятой квартиры звонкий детский голосок с чувством выводил известную песню, вернее, некую ее модификацию:

Пердят перелетные птицы

В осенней дали голубой…

Соня хмыкнула и нажала кнопку звонка. Дверь тут же распахнулась, и на пороге нарисовалась тоненькая девочка ангельской красоты – ушки у нее были оттопырены, нечесаные волосы рассыпались по плечам, в носу жила коза, а к груди она прижимала большого дымчатого кота-британца, и оба смотрели на Соню огромными изумленными глазами – девочка серыми в обрамлении длиннющих ресниц, а кот желтыми и совершенно круглыми, как пуговицы.

– Здравствуйте, – сказала Соня. – А мама дома?

– Мам! – трубно заорала девочка. – К тебе пришла какая-то тетка!

На кухне что-то с грохотом повалилось, и в коридоре показалась Козья Морда в домашнем халатике. Под глазом у нее расплылся радужный синяк, свежевыбритая тонзура была обильно смазана йодом, а загипсованная рука висела на перевязи. В общем, «голова обвязана, кровь на рукаве, след кровавый стелется по сырой траве».

– Ой! – обрадовалась она. – Как хорошо, что вы пришли! А мы как раз обедать собираемся. Дуся, ты мне поможешь накрыть на стол?

– Нет, конечно! – удивилась Дуся, продолжая пристально разглядывать гостью. – А вы кто?

– Я? – растерялась Соня. – Я… журналист.

– Это который листает журналы? – догадалась девочка.

– Пойдемте на кухню, – поторопила хозяйка. – Картошка остынет. Что я еще могу приготовить? Только картошку в мундире. Другую мне ни очистить, ни нарезать.

– А как же вы эту очистили? – кивнула Соня на миску с дымящимися картофелинами.

– Зубами… – зарделась Козья Морда. – Но вам еще осталась неочищенная…

Инга Вольдемаровна была женщина одинокая и, увы, некрасивая. Однако определения эти можно было бы поменять местами, открыв иные причинно-следственные связи: некрасивая и посему одинокая. Правильные, в общем, черты, перетасованные небрежной рукой, легли не в масть. Впрочем, можно ли так о Создателе? Вероятно, был у Него свой тайный замысел, недоступный простому смертному. Хотя вряд ли Инга Вольдемаровна мечтала постичь Божий промысел и без раздумий предпочла бы завидную судьбу привлекательной женщины. Но кто ж ее спрашивал?

Жизнь рано научила маленькую Ингу защищаться от нападок жестоких сверстников. А поскольку лучшая защита – нападение, то нападала она всегда первой, справедливо полагая, что вовремя атакованный потенциальный противник обескураживается и быстро теряет охоту насмешничать. А насмешек она боялась больше всего. Возможно, в качестве некоего утешения ей была дарована очаровательная дочка – так колючий невзрачный кактус порождает дивный благоуханный цветок. Но можно ли компенсировать собственное несовершенство красотой даже самого близкого человечка? Конечно же, нет.

А вообще-то по своей сути она была жертвенной и чуткой. «Ты как морской ежик, – говорила мама. – Закрываешь свое нежное тельце колючим панцирем». И единственный мужчина исчез из ее жизни, устав колоться об эти иголки. А у Инги Вольдемаровны остались его гантели – бережно хранимая реликвия, тяжеловесно напоминающая о мимолетном счастье, – и дочка Цецилия (она же Дуся), та самая, ангельской красоты. И Инга Вольдемаровна, с завидным упорством обрывая вокруг себя все родственные и дружественные нити, восторженно склонялась перед сотворенным себе кумиром. Маленькое божество росло, не зная запретов, сторицей возвращая матери отмеренную на ее долю любовь, не отягощенную, впрочем, практическим подтверждением.

– Что же ты маме не помогаешь? – укорила Соня, впечатленная очищенной зубами картошкой.

– А как? – заинтересовалась Цецилия.

– Ну, хотя бы картошку почистила.

– Чем же я ее почищу, если у меня все зубы выпали? – удивилась девочка и для вящей убедительности продемонстрировала понесший сокрушительные потери рот.

– Вообще-то картошку чистят ножиком.

– Вообще-то детям ножики не дают, – резонно возразила Цецилия. – Потому что они могут отрезать себе палец или нос.

– А посуду, например, ты могла бы помыть, – кивнула Соня на переполненную раковину.

– Нет, конечно.

– Почему же? Боишься, что тебя засосет в сливное отверстие?

Цецилия осмыслила услышанное и жизнерадостно расхохоталась, так звонко и безудержно, что Соня с Ингой невольно к ней присоединились. Они смотрели друг на друга и заливались все громче. Веселье нарастало, как снежный ком, грозя перейти в истерику. Инга Вольдемаровна уже выла, прижимая к груди загипсованную руку, словно туго спеленатого младенца, из глаз ее текли слезы, из носа сопли, а изо рта соответственно слюни. Она содрогалась в пароксизмах смеха так бурно, что казалось, вот-вот размозжит себе лоб о край столешницы.

Соня даже смеяться перестала, захваченная этим зрелищем. Она порой наблюдала на лице своей начальницы искусственную улыбку, но чтобы та предалась столь бурному веселью, не могла и представить.

Вообще все было очень странно, почти ирреально. И неожиданный порыв прийти сюда с визитом. И этот взрыв безудержного хохота. И Козья Морда, всегда такая надменная, застегнутая на все пуговицы, и вдруг беспомощная, с разбитым лицом, чистит зубами картошку для своей маленькой дочери. И сама эта девочка с диковинным именем, похожим на название прекрасного цветка, и сама прекрасная и нежная, как цветок, с распущенными волосами, которые некому заплести в косичку, и козой в носу. И немытая посуда, и нестиранное, наверное, белье, и пустой холодильник…

– Инга Вольдемаровна, – сказала Соня, – хотите, я поживу у вас, пока вы в гипсе? Вам же трудно с одной рукой…

– Хочу! – выдохнула начальница, мгновенно прекратив извиваться в конвульсиях, как будто кто-то невидимый переключил программу.

Она, правда, тут же спохватилась и поведала, как ей неловко обременять своими проблемами других людей. Соня же, в свою очередь, немедленно пожалела о дурацком милосердном порыве. Однако слово, как говорится, не воробей, и отыгрывать назад было поздно. Оставалось только засучить рукава и приступить к очистке авгиевых конюшен.

Не откладывая дела в долгий ящик, ей выделили зубную щетку, полотенца, халат и ночную рубашку. А также спальное место на диване в гостиной, что вызвало изумленное недоумение большого серого кота, считавшего диван своей законной постелью.