Корзины с припасами тотчас распаковали и невдалеке, на полянке, устроили пирушку. Мария и Данила снова переглянулись. Ну, если не теперь, то уж и никогда! Прикусив губу до крови, Мария сумела-таки вызвать на глаза подобие слезинок и закричала как могла жалобнее:

– Господин офицер! Во имя неба, выслушайте меня!

Офицер тоже направлялся к раскинутым скатертям. Досадливо оглянувшись на Марию, он процедил сквозь зубы:

– Я ничего не могу сделать для вас, баронесса. Молитесь – пусть бог дарует вам последнее утешение.

– О том я и прошу! – вскричала Мария. – Позвольте мне помолиться, как того требует моя вера! Мы, русские, – православные, и наше последнее обращение к богу требует уединения и полумрака. Позвольте мне войти в карету, собраться с мыслями, вверить господу душу мою…

В глазах гасконца вспыхнуло любопытство:

– Да, я что-то такое слышал. Вы, русские, – прямые потомки монголов и до сих пор остались идолопоклонниками. – Он задумчиво оглядел Марию. – Ну что ж, эту последнюю малость я могу вам позволить.

Офицер судорожно сглотнул, рывком поднял Марию и втолкнул ее в карету.

– Молитесь, – сказал он. – Молитесь, баронесса! – И прикрыл за нею повисшую на одной петле дверцу; шелковые шторы были сорваны, однако кожаная обтяжка пока осталась нетронутой.

Мария рухнула на колени, шепнула, зная, что Данила ее слышит: «Уповай на господа!» – и с трепетом воззрилась на пол. Оказалось, что грабители облегчили ей задачу – иначе как со связанными руками отодрать обшивку, чтобы обнажить доски? А теперь ясно видна заветная планочка – чуть темнее других. Мария нажала на нее, чуть повела вперед – и в полутьме, пропахшей потными мужскими телами, потянуло легким, сладковатым дуновением из открывшегося тайника.

Какое счастье, что кинжал она положила сверху: обе руки не пролезли бы в узкую щель. Теперь же оставалось лишь подцепить его пальцами и укрепить в щели стоймя, чтобы перерезать веревку. Это оказалось легче задумать, чем осуществить, а время, чудилось, летит со свистом мимо, обжигая лицо!.. Но едва с рук Марии упала последняя петля, как что-то зашевелилось сзади.

Мария резко обернулась – так что волосы закрыли глаза. Сдула их нетерпеливо, но все равно – какой-то миг смотрела слепо, ничего не видя от ужаса. И даже не взором – всей похолодевшей кожей узнала: кузнец!


Сейчас он был совсем другой, чем возле кареты, когда кричал вместе со всеми: «Повесить! Повесить!», – это Мария почуяла мгновенно. Так два зверя, сойдясь на узкой тропе, сразу чуют слабое место противника, и если осторожный хочет жить, он уходит. Но сейчас вся мрачная сила кузнеца осела в его чресла, и эта похоть была его слабостью. Он даже тайника не заметил! Одежда его была с готовностью раскрыта, и, увидев то, что предстало глазам ее, Мария с трудом подавила позывы тошноты.

– Какая наглость! – прошипела она, и эти слова на миг замедлили порыв насильника; Мария же поудобнее перехватила кинжал и повернулась.

Выражение тупого изумления и обиды, появившееся на лице кузнеца, едва не заставило ее расхохотаться, а ледяное, привычное прикосновение стали к ладони тотчас вернуло ей самообладание.

– Ну что? Желаете скрестить оружие? – прошептала она насмешливо, поигрывая кинжалом и глядя на кузнеца, чей боевой меч, только что бывший, так сказать, на изготовку, вдруг неудержимо начал опускаться; теперь от смеха просто невозможно было удержаться, так что Мария едва не пропустила мгновение, когда кузнец разинул рот, собираясь окликнуть сотоварищей.

В тесноте кареты метать кинжал было неудобно, и все же Мария попыталась. И тотчас с бульканьем хлынула кровь из горла кузнеца, и Мария, одолев отвращение, с силой дернула его за руку, чтобы он упал в карету, а не вывалился наружу. Вот был бы сюрприз его сообщникам!

Брезгливо отерев кинжал о рубаху кузнеца, Мария поднесла острие к груди – и одним махом распорола себе платье до пояса. Брат когда-то рассказывал ей, что гусар должен в две минуты одеться, оседлать лошадь и открыть огонь. Седлать и стрелять пора еще не настала, но Мария мгновенно содрала с себя платье и облачилась в крестьянскую рубашку и юбку с высоким корсажем, также запрятанные в тайник. Грудь свободно заколыхалась – крестьянки ведь не носят корсетов, – и Мария потуже стянула рубаху у горла. Перекрестилась – и осторожно выбралась на волю.

Веселая компания все еще пировала, и Мария, лежа за каретой, ухитрилась разрезать Даниловы путы. Его скрутили, при этом изрядно помяв, но вся боль враз забылась, когда он увидел, какая же забота так задержала его госпожу. Крови из кузнеца набежало уже море, и Мария поскорее вытащила из тайника шкатулку, заботливо отерев с нее несколько темно-красных капель.

– Боже, во имя твое, спаси! – пробормотал Данила, перекрестившись. Затем схватил барыню за руку: – Бежим, бежим, скореича!

– Погоди. Куда в ливрее? Тебе нужна другая одежда. А вот и она идет!

«Она» приближалась к ним на плечах крестьянина, ноги которого заплетались от выпитого; он шел к карете, сопровождая чуть более трезвого офицера: тот, видно, счел, что времени вручить богу свою душу у пленницы было предостаточно. А может, в опьяненном мозгу зародились те же намерения, что и у кузнеца: мол, богу – богово, а тело – мне…

Данила вновь затаился в углу, изготовившись разобраться с простолюдином, а Мария зашла с другой стороны. Выждав, когда офицер сунулся в карету и остолбенел, увидев вместо плачущей женщины окровавленный труп кузнеца, она поймала его за руку и дернула с такой силой, что тот, влетев в карету, растянулся на полу – с кинжалом, приставленным к горлу. К тому же Мария успела выхватить оба его пистолета; один сунула за пояс, как носила Манон, а на другом, заряженном, взвела курок.

Теперь гасконец находился в весьма незавидном положении, но лицо его вновь приняло насмешливое выражение.

– Признаюсь, чего-то в этом роде я все время ожидал, сударыня. Хотя женщина умная и умеющая пользоваться своим умом – большая редкость. А вам вдобавок и силы не занимать. Кто бы мог подумать, глядя на ваши шелка! – пробормотал он, кося взглядом в вырез рубахи Марии. – И должен сознаться, что сей наряд вам очень к лицу…

– Ничтожество, – прошипела Мария.

– Черт побери! – пробормотал офицер, словно бы только сейчас осознал, что же произошло. – Да с меня шкуру заживо сдерут в трибунале, гражданка, если я вас упущу!

– Не успеют, уверяю вас, – усмехнулась Мария, наслаждаясь своей властью над ним.

– Вы меня убьете? – Голос офицера был спокоен, но в глазах вдруг словно погасло что-то. – О, как вы мстительны, прекрасная дама! La belle dame sans merci![8] – Он нервически хихикнул. – Так уж делайте скорее свое дело: вот-вот воротится Манон – и мои санкюлоты снова возбудятся от запаха ее юбок.

Мария брезгливо поморщилась.

– Эта девка еще свое получит! – пригрозила она – и твердо знала в этот миг: все сбудется по ее! – Но вам я вот что скажу на прощание, граж-да-нин… Я была совсем еще девчонкой, когда поняла: ужасен и отвратителен слепой и неправедный народный гнев, но это гнев детей или животных, стада… и народ всегда достоин прощения. Не заслуживает же его, вдвойне, втройне мерзок и отвратителен дворянин, который продает честь своего сословия за право жить – и пляшет перед диким стадом, забавляя его своим бесчестием!

Лицо его сделалось бело, как бумага, глаза горели, а нужные слова, очевидно, не шли на ум – слишком крепка оказалась пощечина, и Мария подумала было: «Как истый гасконец, он не простит мне всю жизнь, что не сумел ответить!» Потом вспомнила, что пришел его час умирать, и захотела дать ему последнюю возможность найти ответ, – но он сам рванулся вперед, наткнувшись на кинжал. Острие скользнуло по ключице, пропороло рубаху и вонзилось в горло. Мария замерла, вдруг до боли в сердце пожелав вернуть его к жизни, а он выдохнул:

– Не в силах противостоять ва-ам… – И кровь забулькала в его горле, но улыбка не растаяла: успел-таки оставить за собой последнее слово!

– Гасконец, что с него возьмешь? – проворчал рядом Данила.

– Как ты сказал? – вся дрожа, обернулась Мария.

Кучер понял: госпожа сейчас не в себе. Он крепко взял ее под руку.

– Помните, как у нас говорят: «Нижегород – либо вор, либо мот, либо пьяница, либо жена гулявица!» А здесь сказывают: однажды гасконец попался черту на зубок, и тот предложил выбирать: либо языка лишиться, либо бабьей радости, а не то – и вовсе жизни. Ухарь наш таково-то долго выбирал, что черт плюнул с тоски – да и провалился обратно в свое пекло. С тех пор они и остались бабники да острословы, гасконцы те!