Князь, почуяв общую неловкость, вдруг круто поворотил разговор, приобняв за плечи внуков:
– А вы что притихли, мои милые? Застращал я вас своими россказнями? Ништо! Бог всемогущ – и за нас, случись что, заступится. Будем же молиться – беда и минет нас. Посмотрите-ка лучше на мой мундир.
Маша с Алешей посмотрели – мундир как мундир, петровской еще поры, потертый, но вполне крепкий.
– Видали? Как новенький! – выпятил грудь старый князь. – А ведь его еще дед мой нашивал! Вся штука в том, что он пошит из особенного сукна, вытканного по дедову заказу из шерсти одной рыбы, которую он сам поймал в Каспийском море.
Доверчивый Алешка вытаращил было глаза, готовый слушать дедовы байки, но тут в комнату прошаркал старый-престарый дядька Никитич и шепнул князю на ухо нечто такое, от чего тот вскочил:
– Аристов?!
Елизавета зажмурилась, Татьяна в своем углу встрепенулась, а дети в испуге схватили друг дружку за руки.
Аристов? Тот самый страшный злодей, пугачевец? Аристов уже здесь?
Однако вместо чернобородого громилы в красной рубахе – косая сажень в плечах, на вострую саблю насажена отрубленная человеческая голова, ручищи по локоть в крови (так вообразился детям Аристов) – дядька Никитич втолкнул в покои невысокого худощавого мальчишку и плотно затворил двери.
Повинуясь взгляду князя, слуга засветил еще три шандала, и в ярком свете все увидели, что пришедший зеленоглаз, рыжеволос и, несмотря на смышленое, даже хитроватое лицо, лет ему – не более двенадцати!
Крепко сжимая в руке треух, мальчишка поклонился князю и княгине. На Машу с Алешкой глянул мельком, словно они не заслуживали его почтения. Татьяну же будто и вовсе не заметил.
Алешка побагровел от возмущения, напыжился, но теперь уже сестра стиснула его руку, успокаивая; а сама наблюдала за лицами взрослых, смотреть на которые сейчас было очень любопытно.
Никитич глаза закатил, словно ужасался чему-то. Матушка удивленно подняла брови, но тут же прижала ладонь к губам, скрывая усмешку. Князь смотрел пренебрежительно, а у Татьяны… у Татьяны было такое лицо, словно она увидела привидение! Она отвернулась и торопливо перекрестилась; потом сделала пальцами загадочный ворожейный знак. Маша знала, что это цыганский оберег против злой силы – столь могучий и секретный, что Татьяна почти не пользовалась им, дабы «от одной беды уберегшись, не назвать другой», как объяснила она однажды Маше, строго-настрого запретив повторять это движение.
– Ну-ну? – спросил, наконец, князь незваного гостя. – И кто же ты есть таков?
– Гринька! – ответил тот – и Татьяна вновь вздрогнула.
Да что ж это за мальчишка такой, чем он напугал старую цыганку?!
Незнакомец молчал, но в этом молчании не было почтительного ожидания слуги, – он молчал нарочно, желая подогреть интерес к себе, но подогрел до крайности лишь общее раздражение. Никитич, приметив, как встопорщились на переносице седые брови князя, сильным тычком сшиб наглеца на пол, на колени, а сам пояснил с поклоном:
– Это мальчишка Акульки, что на краю деревни живет. Дареная вам была господином Куролесовым вместе с двумя борзыми на день вашего ангела. Давно уж, за десяток лет, – вы небось и запамятовали. Дарена была как искусная белошвейка. Но стала баба к водочке потягиваться – вы ее и согнали со двора. Жила она со вдовцом Семеном Ушаковым, а как тот упокоился, мирскою табакеркою сподеялась. – Никита смущенно улыбнулся. – У каждого свой промысел! Парнишка же сын не ее, а сестры умершей – она не ваша была, беглая, – а от кого прижит, Акулька и сама не ведает, а может, просто помалкивает, скрывает.
– Акулька Ульки не хуже, – вдруг сказала Татьяна, и все недоумевающе оглянулись на нее: при чем тут эта поговорка?
Князь пожал плечами:
– Да мне что за печаль, под каким кустом мальца сработали и чем та Акулька промышляет? Пусть лучше объяснит – зачем говорил про Аристова? Иль заявился сюда глумиться надо мной?!
Старческая, сухая, но вполне еще крепкая рука Никитича не давала Гриньке шевельнуть прижатой к полу головой, так что снизу доносилось лишь невнятное бормотание; Никитич же, взявший на себя роль толмача, пересказывал с его слов:
– Акулька сия ходила по малину и в лесу повстречала мужика – ладного, одетого как барин, сказавшего ей, что он – первейший друг и посланник крестьянского царя Петра Федоровича III – тьфу, прости меня, господи! – а имя его Илья Степанов сын Аристов. Акульке тот мужик приглянулся, она ему – тож, и вот уже какую ночь он к ней похаживает, между делом про крестьянские недовольства выведывает да про барские запасы оружия выспрашивает.
– Так, – кивнул князь. – Ну а нашему Гриньке тот ухарь чем не пришелся по нраву? Чем перед ним провинился, что он с доносом на теткина полюбовника прибежал?
Гринька пробурчал что-то злобное, а Никитич растолковал:
– Дескать, хотел мальчишка ружье Аристова разглядеть, а тот его вздул крепко. Ну и не стерпел парнишка обиды…
– Месть, значит, – задумчиво проговорил князь, глядя в темное окно.
Из угла, где недвижно сидела Татьяна, донесся прерывистый вздох. Князь вскочил и, отстранив Никитича, вздернул мальчишку на ноги.
– Вести ты мне принес заманчивые, – сказал он, комкая у Гриньки на груди его затасканную рубаху-голошейку и сурово глядя в покрасневшее от натуги лицо мальчишки. – Сейчас толком объяснишь мне, когда Аристов к Акульке приходит, как, которою дорогою. Сегодня ночью я сам туда пойду… Молчать! – грозно оборвал он единый возглас Никитича и Елизаветы. – Молчать, говорю вам! Ты, Никитич, собери десяток из охраны – самых толковых и надежных. Чтоб оружие досмотрели, чтоб без осечек! К утру воротимся, повязав злодея, дабы не сеял смуту.
– Батюшка! Зачем?! – бросилась к нему Елизавета.
– Ближний к Пугачеву человек – хорошая добыча. По слухам, он верных своих бережет, не бросает пленных, норовит сменять. Мало ли на кого этого Аристова обменять при случае можно!
Князь многозначительно повел глазами, и Маша поняла: дед имеет в виду пропавшего князя Рязанова, мужа Лисоньки. Но у Елизаветы вдруг задрожали губы, она прижала их ладонью, отошла, вся поникнув, – думала о своем муже, Алексее Измайлове, который, спасая семью, ринулся безоглядно в сечу – и нет о нем ни слуху ни духу, а посланный князем к месту стычки отряд тоже еще не воротился…
Князь поглядел на нее печально, покачал головою. Потом молвил:
– Уходя, одно скажу: будьте усердны к богу, верны государыне, будьте честными людьми, ни на что не напрашивайтесь и ни от чего не отказывайтесь! А теперь – храни вас бог. Пошли, Никитич.
И пока он шел по гостиной, гоня в тычки Гриньку – мальчишке предстояло сидеть запертым в чулане, покуда князь не воротится с победой, чтоб не разболтал о его намерении, – Маша успела увидеть умоляющие глаза матушки, обращенные к Татьяне.
Чего ждала она от старой цыганки? На что надеялась? Что хоть Татьяна – словом ли, ворожбою – отвратит князя от опасного предприятия? Опасность и беда так и реяли в воздухе, их нельзя было не чуять, тем более вещей цыганке… Но Татьяна, которая и в самых малых мелочах была осторожна и осмотрительна (ежели увидит, например, на полу нитку, всегда ее обойдет, потому что неведомо, кем положена эта нить, не со злым ли умыслом!), сейчас сидела молча, безучастно, словно не видела и не слышала ничего.
И князь ушел.
Вечером матушка сходила навестить сестру, но та по-прежнему крепко спала. Елизавета поглядела на ее малыша, лежащего в зыбке под надзором нянюшки, а потом вернулась в спальню к своим детям. Татьяна уже уложила их и задернула занавеси, чтобы багровый закат не томил глаза.
– Постели мне здесь, – велела княгиня.
– Что так? – удивилась цыганка. – Или комнату по нраву не выберешь?
Маша тоже удивилась: дедов дом был просторен; странно даже и то, что их с Алешкою разместили в одной спальне, – но чтобы и Татьяна, и матушка остались здесь же…
Елизавета склонила голову, устало переплетая тяжелую косу. Пальцы ее проворно перебирали русые пряди, а глаза были устремлены в пол, словно сосредоточенно следили за игрой теней.
– Томно мне, – сказала она вдруг. – Томно, страшно… Где они? Почему не дают о себе вестей?
Татьяна тихо вздохнула.
– Ничего, ничего. Все избудется. Ты сердце свое слушай!
– Да, – молвила Елизавета. – Сердце! – И, отбросив косу, быстро опустилась на колени под образами.
Она смотрела в печальное лицо Спасителя, но не крестилась – руки ее были прижаты к груди, и хотя губы шевелились, словно истово творили молитву, Маша почему-то знала, что мать не к богу обращается – зовет мужа поскорее вернуться.