Этот небесный взор, исполненный благодати и чистоты, как бы внушал: ты жила неверно, неправедно, но в твоей воле искупить прегрешения деянием великодушным и самоотверженным. Вот на это нужно направить все помыслы и усилия свои, вот за что и жизнь положить не жалко!

Да, похоже, Евдокия Никандровна права. И впрямь, последнее, что Мария может сделать в этой стране, – по мере сил своих помочь тетушке, и ее новой подруге Элеоноре Салливан, и этому хладнокровному англичанину Квентину Крауфорду, который, кажется, как и Аксель Ферзен, рыцарски влюблен в Марию-Антуанетту и готов на все для обожаемой королевы. Да, Мария поможет им, поможет королеве, чтоб не закатилась никогда звезда ее счастья, величия и жизни, а потом уедет домой. Здесь кончено все… здесь кончено все, осталась только скорбь!.. И, еще раз взглянув на звезду, которая всходила все выше и выше в небесах, Мария крикнула Даниле, чтобы повернул не на улицу Старых Августинцев, а к дому тетушки.

* * *

Тогда она не знала и не могла знать, что почти полугодовые усилия по спасению Марии-Антуанетты закончатся ничем, и никому прежде не известное название – Варенн – навсегда войдет в историю как символ одного из самых благородных и безнадежных деяний, о каких только слышала Франция.

Она не знала тогда, что, уезжая из Парижа с чувством исполненного долга, всего через неделю, с трудом избегнув смерти, будет вдвоем с Данилою пробираться туда вновь, возвращаясь к своему прошлому, – тайком, всеми гонимая, отчаявшаяся, желая узнать лишь одно: что же сорвалось в тщательно отлаженном плане? Почему он провалился? Что ждет теперь королеву?

28. Крик филина

– Вы можете представить, Машенька? Их остановили какие-то жалкие людишки, даже не солдаты, числом не более полудюжины: прокурор общины Сос, торговец свечами и бакалейщик, какой-то трактирщик… Да разве король не имеет права, которое дано всякому нищему, – путешествовать беспрепятственно по своим собственным дорогам? Да если бы он гаркнул на них, если бы… да они растаяли бы, как сальные свечи от жара печки! – Симолин еле совладал с дрожащим от ярости голосом. – Увы, такой поступок не в его характере. Они уехали в понедельник ночью, а в субботу уже вернулись – как пленники. Теперь их сторожат как преступников, даже в самых интимных апартаментах королева должна спать с открытыми дверями.

Симолин в отчаянии махнул рукой:

– Монморена – это ведь он выдал злополучный паспорт! – привели в Национальное собрание под конвоем, народ бросался с такой яростью к его дому, что забили тревогу, и отряды Национальной гвардии отправились туда, чтобы защитить дом от ограбления. Монморен отвел от себя подозрения, но поговаривают о его скорой отставке.

– А вы как же? – прошептала Мария.

– Я разослал всюду, куда только мог, покаянные письма: я, мол, не я, и бородавка не моя, не ведаю, что там такое баронесса Корф сделала, – развел руками Симолин. – Даже в Петербург послал такое донесение. Незашифрованное. Обычной почтой. Пусть читают, может быть, это даст мне еще хоть полгода относительно спокойной работы. Вряд ли больше удастся урвать у этих бесноватых. Получил шифровку от Безбородко: предупреждает, что скоро они вышлют из Петербурга Жене́ и прочих французов, а это будет означать конец русской миссии в Париже. Видимо, придется все передавать тайным агентам… а явным уезжать.

Они стояли на вершине холма Шайо на площади Этуаль, от которой лучами расходились двенадцать широких проспектов, в том числе Елисейские Поля, спускаясь затем к восьмиугольной Гревской площади, за которой простирался парк Тюильри, и где-то там, за деревьями, королевский дворец… Мария с тоской думала об этой несчастной женщине, в глаза которой холодно, неумолимо заглянула судьба.

Как же так произошло, как приключилось, что почти полугодовые усилия по подготовке бегства королевской семьи будут сведены на нет? Несколько дней назад, когда Мария и Данила окольными путями, измученные смертельно, пробирались в Париж, самым важным казалось: найти причину. Найти – это уже как бы наполовину исправить, думала Мария, но сейчас ничто не было важно, кроме одного: дело кончено. Слишком долго готовились, слишком тщательно, слишком пышно и роскошно путешествовала «баронесса Корф» с семейством; слишком много народу знало о предполагаемом бегстве. Ах, да что говорить! Все кончено, и небо затянуто тучами, и не видно звезд, и ветер, ветер… Июль, а как холодно! Марию била дрожь в грубошерстном плаще: она так и не переоделась после стычки на дороге. Понимая, что мелькать на виду у людей нельзя, она послала за Симолиным Данилу, а сама до костей продрогла, ожидаючи. И как же тяжко, как страшно узнать теперь, что возвращаться в Париж ей нельзя было ни в коем случае, что дом на улице Старых Августинцев разграблен, что карикатурами на преданную королеве баронессу Корф полны газеты, что при звуке этого имени у людей ушки на макушке, что какую-то даму, приняв ее за баронессу Корф, базарные торговки били тухлой рыбой, забили насмерть! Надо уезжать…

– Лекарство есть от всего, кроме смерти, – почти сердито буркнул Симолин. – Знаете такую поговорку? Я принес вам деньги, документы на выезд из Франции. Дал бы вам письма в Петербург, но боюсь… боюсь. Эх, зачем, зачем вы вернулись! Уж сто раз в Марселе были бы – вас ведь ждали там! – и письма мои плыли бы с вами в Россию!

– А Евдокия Никандровна еще в Париже?

Симолин молчал, понуро свесив голову, и вдруг Марии показалось, что его плечи дрожат.

– Иван Матвеевич… – прошептала Мария, хватая его за руку. – Что?..

И осеклась: старик, не скрываясь, плакал, пытаясь что-то сказать, но голос не повиновался ему, и прошло несколько страшных мгновений между ужасом и надеждой, пока Симолин смог заговорить:

– Ее убили, потому что все знали: она была теткой баронессы Корф.

– Нет!

Мария прижала пальцы к губам, и в долю секунды вся история ее трагических отношений с «графиней Строиловой» пронеслась перед ее мысленным взором. Тетушка Евлалия, она же Евдокия Головкина, на постоялом дворе сочувственно смотрит на беременную племянницу… кроет добрым русским матом Николь, заломившую непомерную цену за обман барона… идет, прихрамывая, средь веселых масок, скрывающих искаженные алчностью лица под желтым оскалом Смерти… сидит вся в черном, величественная и бесстрашная, под злобными взглядами взбунтовавшихся женщин… несет в Тюильри огромную коробку с сухими бисквитами, среди которых спрятаны письма Ферзена к королеве, полные самой нежной любви и самых безумных планов спасения… Всегда тетушка, всегда рядом с Марией! Да как же поверить, что ее больше нет? Разве можно в это поверить?

Симолин перекрестился.

– Добрая была женщина. Нет, не добрая, а… великая! Великая была женщина, царство ей небесное!

Он помолчал. Молчала и Мария, только взглянула на Симолина полными слез глазами, и тот, поняв ее невысказанный вопрос, горестно ответил:

– Мы ее похоронили по-русски, без тяжелых камней. Там же, на кладбище Сент-Женевьев, где и Димитрий Васильевич упокоился… вернее, где могила его.

Он поцеловал руку Марии.

– Тут еще вот что, – нерешительно продолжил Иван Матвеевич. – В жизни ведь всегда так: теряешь, но и обретаешь. – Он медлил, словно пытаясь подобрать нужные слова, но тут совсем близко раздалось уханье филина, и Симолин невольно вздрогнул: – Нет, заболтался я! Вам надобно уходить скорее. Не могу позвать вас к себе, сами понимаете – за мной глаз да глаз!

Мария понимающе кивнула. Она на протяжении всего разговора, чудилось, ощущала на себе чей-то пристально-неусыпный взор; что же должен испытывать бедняга Симолин, который шагу не может ступить, чтобы за ним не бежала тройка филеров?

– Однако же, поскольку заставы все закрыты, ночь можно пробыть в сторожке, на кладбище Сент-Женевьев, – скороговоркой шептал Иван Матвеевич. – Прежний сторож помер, а новый – он человек хороший. Добрый человек! – Голос его зазвенел от волнения. – Берегите себя, душа моя. Храни вас бог. Только ему ведомо, свидимся ли еще, так что прощайте. Будьте счастливы!

Троекратно расцеловавшись с Марией, он перекрестил ее, а затем удержал Данилу:

– Погоди, друг мой. Тебе я должен сказать, где лошадей достать.

Они отошли в сторонку, а Мария стояла, обхватив себя за плечи и вся дрожа. По спине все еще бежали мурашки от того зловещего уханья. Крик филина беду вещует, гласит примета. Ох, до чего же дожил Париж, коли в самом сердце его, на площади Звезды, завелся спутник лешего! Надо скорее уйти отсюда. Может быть, в той сторожке на кладбище будет тепло?..