Отец Мартин все еще умоляет. Его потертая сутана взлетает, как побитые, израненные воробьиные крылья.
– Пощадите, пощадите его! Милосердие – это благодать от Господа. Господь милосерд. Он прощает грешников, тех, кто по неразумию, по слепоте своей… Иисус на кресте воззвал к Отцу своему небесному. Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят. Иисус, Спаситель, пострадавший за нас, умерший за нас, принявший крестную муку, искупивший кровью грехи наши, и нас благословил прощать.
Уже ступив на подножку, она в последний раз обращает к нему свое белое лицо. Губы ее двигаются, слов я не слышу, но догадываюсь.
– Я не Иисус, святой отец. И на третий день не воскресну. Ее лакей, верзила в синей ливрее с серебром, толкает старика. Тяжелый экипаж, запряженный четверкой, вздрагивает. Кучер, такой же рослый, как и лакей, подбирает поводья. Но старик не сдается. Он порхает, кособоко подпрыгивая, будто в него бросили камнем. Пытается влезть на подножку, заглянуть в экипаж, вновь умоляет, затем, припадая на одну ногу, бежит к кучеру, цепляется слабыми, сухими руками за звенящую сбрую. Кучер трогает лошадей, огромных, холеных, с длинными, страшными, темными мордами. Я хочу крикнуть, но горло перехватывает. Моя лошадь уже тянет меня, выворачивает руки.
Отец, пожалуйста, нет! Нет! Старый воробей уже выбился из сил. Он не может взлететь, слабо перебирает лапками, подпрыгивает, распустив перья, которые уже в пыли и комочках запекшейся крови. Воробью не увернуться. Старик хватает удила гнедого коренника, который вздергивает голову, ибо утомлен долгим ожиданием. Лошади тащат старика за собой, кучер нахлестывает. Вокруг лица… Я вижу их смазанными, вытянутыми… Гул голосов. Выкрики. И другой звук, свистящий, слышимый только мне, уже знакомый, продирающий холодом, свист взметнувшегося лезвия, рассекающего воздух, чтобы оборвать, пресечь чью-то жизнь. Сейчас это лезвие обрушится. Я пытаюсь упереться ногами в мостовую, вывернуться. Рывок за связанные руки, от которого темнеет в глазах. Но я вижу… Вижу, как старик, не удержавшись, падает.
Первая лошадь в упряжке успевает переступить, но идущая за ней пугается, совершает прыжок. Дышло цепляет старика, как подсеченную рыбу. Он каким-то судорожным усилием успевает перевернуться, подтянуть ноги к животу, затем, пока лошади тащат его, как тряпичный узел, снова распрямляется и тогда уже попадает под колесо, огромное, золоченое, с железной начинкой. Это колесо накатывает, крушит… А тут поспевает и второе колесо. Экипаж подпрыгивает, обрушиваясь всей тяжестью на жалкий комочек перьев… Я глохну от крика, от своего крика. Я вою, как застрявший в капкане зверь, зубами я тянусь к узлам, к веревке… Я пытаюсь куснуть, сбить на сторону того, кто в седле, и тот сверху бьет рукояткой хлыста по затылку, выбивая глаза, погружая их в кровавую муть. Мой крик встает в горле поперечной костью, я падаю, висну на веревках и волокусь коленями по булыжникам. Экипаж с грохотом выкатывается со двора епископского дома, который был и моим домом, моим единственным домом. Где-то за моей спиной изломанная фиолетовая фигурка… Я снова кричу, но крик, как залитый в глотку свинец, кипит и обжигает. Я захлебываюсь этим пылающим месивом из слез и боли, пытаюсь выдохнуть его по кускам, но лошадь волочит меня дальше…
Почему они медлят? Почему не избавят от огненного удушья? Пот заливает глаза, каждый шаг отдается болью, всплывающей пузырем костей и внутренностей, но я еще не окончательно слеп. Смутные очертания домов, колоколен… Гревская площадь. Сколько смертей видели ее камни! Почему бы и мне не умереть здесь? Но нет, я недостоин. Эти камни, доски эшафота, зарубки на плахе знают лишь благородную кровь. А я безродный, нищий студент из Латинского квартала, младенцем подброшенный в монастырский приют. Моя кровь осквернит эти камни. Благородных господ доставляют сюда на тележке, с песнопениями, с факельным шествием. Их сопровождает свита из подручных палача. На них с балкона Ратуши взирает король. Их не волокут, как заарканенного зверя. Тогда Сена. Ей все равно, кого хоронить, она прожорлива, как могильный червь, пожирающий плоть и нищего, и принца. Почему бы ее лакеям меня не столкнуть? Руки у меня связаны, ноги сбиты, от побоев в голове что-то колышется, стучит в височную кость. Я быстро пойду ко дну.
Висок рассечен. Кажется, уличный шутник бросил в меня камнем. На меня глазеют. Я вижу, как двигаются подбородки, раскрываются черные рты. Летят не то смешки, не то проклятия. Толпа рада позубоскалить. Это те люди, среди которых я жил, чьи прошения писал, чьи раны врачевал в лечебнице Св. Женевьевы и Святого Людовика. Как быстро они сбиваются в стаи против подраненного собрата. Прости им, Господи, прости… и меня прости. Мне отказано в последнем утешении. Но я прошу Тебя о милости, прими мою душу. Пошли мне смерть.
Я успеваю оглянуться на остров Сите и на колокольни Собора. Смилуйся, Пресвятая Дева, замолви слово за несчастного, за того, кто отчаялся, чья душа источена скорбью. Дай мне силы… Дай мне силы! Почему они медлят? Куда волокут? На виселицу? На костер? Я и сам задохнусь. Легкие горят, губы, гортань пузырятся от жажды. Шаг, второй… Только бы не упасть.
Лошадь наконец останавливается. Обморочная темнота. Нет, я не упаду, не свалюсь от слабости. Я хочу видеть лица тех, кто убьет меня. И ее лицо хочу видеть. Пусть будет отвращение, смешанное со страхом. Пусть кривится и трогает свое помятое горло. Но все же падаю от изнеможения на колени. И снова готов взмолиться. Вот сейчас, сейчас… Я ничего не почувствую, я почти мертв. Сердце, раздутое, только что не лезет из горла, глухо бухает в ребра. Меня вздергивают и снова тащат. Но недалеко. Я смотрю вниз, вижу только плотно подогнанные, истертые колесами камни. Голова слишком тяжелая, с налитым кровью затылком. Так болтается оторванный, лишний кусок. Утыкаюсь в ступени. Мраморные, холодные. Лечь бы на них, прильнуть кровоточащим виском.
Могильный холод, должно быть, сладок. Какое неслыханное наслаждение было бы забраться в свежевырытую могилу, лечь на прохладную, пахнущую корнями землю и укрыться ею как покрывалом от сверлящих взглядов. Земля забьет уши, и я перестану наконец слышать это влажный хруст раздробленных костей, этот глухой стук подскочившего экипажа. И видеть перестану… И помнить…
Кто-то грубо заставляет поднять голову. Хватает за волосы, там, где кожа, отбитая рукояткой, плавает поверх кровяной лужи. От боли снова темно, и глаза заливает пот. Солнце… Оно все-таки взошло. Я так долго ждал рассвета, был уверен, что как только солнце взойдет, оно все исправит, рыхлая муть распадется… Рассвет без солнца. Разве так бывает? Нет, вот оно, стыдливо прячется за крышами. Небо перечеркнуто кривой линией шпилей и каминных труб. Знакомое место. Я здесь, кажется, был когда-то, до своей нынешней смерти. Смотреть наверх больно. Я опускаю глаза. Прямо передо мной – она. Тяжело дышит и трогает горло. Ей все еще страшно. Она смотрит на меня, как на полураздавленного шершня, который осмелился укусить. Она боится. Я все еще опасен. Но сам я ничего не чувствую. Внутри пустота. Ибо когда лошадь остановилась, а я упал, пришло осознание. Их нет… Их никого больше нет. Они умерли. Моя жена, мой сын, мой отец. Они все остались лежать там, под грудой окровавленных перьев. А я, полуживой остаток, уже выпотрошенный, но по странному недоразумению еще сознающий, истекаю кровью. На щеках влага. Слезы? Или кровь из рассеченного виска? Если бы я мог плакать… Но я не могу. Эти слезы – мольба тела. Оно страдает. А я сам снова смотрю вверх, туда, где над темным изломом крыш, над дворцовым портиком виден край позолоченного облака. Это облако висит где-то в продуваемом просторе, беззаботное, безгрешное. Вот если бы стать таким же невесомым и бестелесным… а слезы пролить дождем.
Глава 2
Пожалуй, это и решило его судьбу. Нет, это была не жалость, не корча великодушия. Скорее мстительное любопытство. И жажда. Она хотела узнать вкус этих слез. Ощутить на языке их прозрачную горечь. Если она сейчас отдаст роковой приказ, то эта жажда останется неутоленной, пребудет до конца ее дней. Не поможет даже осознанное, жаркое торжество мести. Торжество увянет, как сорванный цветок, а жажда останется. Нет, она не может его убить. Это будет неразумным, непростительным расточительством.
Вновь ее глаза, серые, под ровной линией век. Она смотрит с любопытством, в глазах уже не страх, а какой-то дознавательский интерес. Она меня изучает. И хочет подойти ближе, чтобы рассмотреть. Может быть, потрогать носком туфли, как жука, а потом раздавить. У меня легкая дурнота от жары и жажды, голоса становятся гулкими, обзаводятся многократным эхом. Скорей бы все кончилось… Да что же вы! Делайте свое дело. Добейте меня!