Поначалу он просто наслаждался ощущением того, что жив, что перехитрил прилив и трясину. Но радоваться не было сил. Усталость, холод, онемение мышц, пережитые волнения притупили в нем все здоровые чувства. В ушах звучали вопли утопающих, хотя людских голосов он больше не слышал.
Лошадь брела по болоту и наконец, свесив голову, замерла на дрожащих ногах. Николас соскользнул с ее спины на землю и с минуту лежал неподвижно. Ему отчаянно хотелось закрыть глаза и провалиться в забытье, но он знал, что потом уже никогда не проснется. Без тепла, пищи и крова он сгинет здесь навечно.
Заставив себя подняться, Николас оглядел унылую пустошь, подернутую туманной дымкой. Откуда-то справа доносилось блеяние овец, и это наводило на мысль о том, что в той стороне он найдет пастушью хижину, а может, и самого пастуха. В противном случае он просто умрет от переохлаждения, превратившись в еще один безымянный скелет, затерянный в болотной глуши.
Но прежде чем отправиться на поиски людей, надо спрятать сундук. Иначе возникнет слишком много нежелательных вопросов, и ответы на них или отсутствие таковых приведут его к гибели. Он боролся за жизнь не ради того, чтобы вновь оказаться в темнице и быть казненным за воровство.
Схватившись за жесткую черную гриву лошади, он сел верхом и, понукая пони пятками, руками и голосом, попробовал тронуть с места. Пони неохотно поднял голову и бесцельно поплелся вперед. Они прошли, наверно, с полмили, когда конь опять остановился и уж на этот раз, сколько Николас ни принуждал его, наотрез отказался продолжать путь. Юноша вновь спешился, но ноги подкашивались, и он едва устоял. Поросшая травой кочковатая земля вдруг показалась ему самой желанной постелью, но он понимал, что, если поддастся слабости, она станет для него смертным одром.
Собираясь с духом, Николас стиснул зубы и принялся отвязывать с вьючного седла сундук; ему удалось опустить его на землю скорее силой воли, а не мышц. Он едва не свалился от тяжести сундука – значит, он не сможет нести драгоценный груз. Разве что попробовать тащить волоком, но все равно далеко не уйдешь.
Николас огляделся, ища укромное местечко. Отец, обучая его искусству владения мячом, часто повторял, что Николас никогда не признает поражения и не способен проигрывать с достоинством. Разумеется, это были критические замечания, но Николас укоры родителя воспринимал как похвалу.
И теперь, в силу присущего ему духа противоречия, непослушными красными пальцами он снял с пони уздечку и старательно перевязал ею сундук, потом намотал поводья на кулаки и поволок сундук к небольшим зарослям чахлого ольшаника и ивняка, росшим по берегам маленького озерца.
Споткнувшись о корень, торчавший из неплодородной почвы, словно взбухшая жила, он запутался в собственных ногах и растянулся во весь рост. Оглушенный, он лежал на земле, прислушиваясь к беззвучным страдальческим воплям своих изнуренных членов. Веки налились свинцом.
– Ну что, сдаешься, наконец? – спросил отец, приставляя меч к горлу Николаса. В его золотистой бороде заиграла усмешка.
Николас сдавленно сглотнул, и острие меча дернулось на его горле. Усмешка на лице отца была недоброй, похожей на оскал черепа.
– Сдаешься, мой мальчик, а?
– Нет! – Николас широко открыл глаза и с трудом поднялся. – Черт побери, – пробормотал он с гулко бьющимся сердцем и провел ладонями по лицу. Судорожно вздохнув, он собрался с мыслями и глянул под ноги. Он споткнулся о корень старой дикой яблони, навалившейся на росшую рядом ольху. В месте переплетения корней двух деревьев образовалась низкая арка, ведущая в естественную нишу, выстланную ежевикой и пожухлой травой. В нее мог бы продраться кабан или нырнуть лисица, но никаких следов не было видно.
Кряхтя от напряжения, Николас пропихнул сундук под арку в самую середину ежевичных зарослей, чтобы случайный прохожий не заметил отблесков сине-золотой эмали. Колючки в кровь раздирали ему руки, но от холода он не чувствовал боли. Затем он засыпал вход в нишу пучками сухой травы, которые надергал поблизости, и для верности накидал сверху обломанные ветки, затем вытер руки, размазав кровь, и отступил на несколько шагов, чтобы оценить плоды своего труда.
Сойдет, решил юноша. Случайный путник не заметит ничего, кроме скрюченных ветром деревьев, отвернувшихся от озера, а уже завтра он вновь будет здесь, чтобы забрать свой клад. Николас огляделся, пытаясь сообразить, где находится, и зашагал в ту сторону, откуда доносилось блеяние овец.
Каждое движение давалось с трудом, ноги не слушались. Он стал считать шаги, но, изнуренный холодом и усталостью, постоянно сбивался со счета.
– Ну что, сдаешься, мой мальчик?
– Нет, пока теплится душа в моем теле, – процедил сквозь зубы Николас.
– Что ж, недолго осталось, – весело отозвался призрак его отца. Одежда на нем была такая же мокрая, как на Николасе, на шее мерцало ожерелье из водорослей, а в боку зияла выполощенная морем огромная рана. – Этот погребальный звон возвещает твой конец, слышишь?
Издалека до Николаса и впрямь донесся звон церковного колокола, такой же громкий и отчетливый, как голос отца.
А в следующее мгновение его сознание затуманилось, колени подкосились, и земля поднялась, принимая его в свои темные тяжелые объятия.
Глава 3
– Дитя мое, своим непослушанием ты только вредишь себе.
Мать Хиллари, настоятельница монастыря Святой Екатерины-на-Болоте, устало вздохнула и сложила на столе узловатые руки. В открытые ставни за ее спиной в келью настоятельницы струился туманный октябрьский свет. На столе, свернувшись клубочком вокруг светильника, дремал серый кот – лучший монастырский мышелов.
Мириэл прикусила губу, но в ее медово-карих глазах сквозило упрямство.
– Я не хотела перечить сестре Юфимии. Просто очень рассердилась, и слова вырвались сами собой. – Это было верно лишь отчасти. Мириэл была твердо убеждена, что сестра Юфимия – брюзгливая карга, которой ни один мало-мальски здравомыслящий человек не отдал бы на попечение послушниц, однако свое мнение следовало держать при себе, а не провозглашать его в присутствии пяти потрясенных, но довольных молоденьких прислужниц.
– Нет, дитя мое, ты произнесла это сознательно, и тебе придется ответить за свои слова. – Мать Хиллари сурово посмотрела на нее. – Ты должна научиться смирять свой гнев и подчиняться уставу.
Под строгим взглядом настоятельницы Мириэл потупила взор, уставившись на красивую плитку, которой был выложен пол. Требовать объяснений было неразумно. За пять месяцев пребывания в монастыре она отлично усвоила, что любые вопросы относительно справедливости уставных правил неминуемо караются наложением суровой епитимьи. Провинившихся монахинь сажали на хлеб и воду под надзором сестры Юфимии, которая с удовольствием способствовала умерщвлению чужой плоти, хотя сама была женщина на редкость упитанная – видимо, ее ни разу в жизни не наказывали.
– Да, матушка Хиллари, – буркнула Мириэл с непочтительностью в голосе.
– Тебе жилось бы гораздо легче, если ты хотя бы попыталась соблюдать установленный порядок. – Монахиня подалась вперед, интонацией и телодвижением подчеркивая свои слова. Матери настоятельнице скоро исполнялось семьдесят лет, но ее голубые глаза не утратили ясности и проницательности. – Ты пришла к нам весной, Мириэл, и мы приняли тебя с распростертыми объятиями. Сейчас осень, а ты ничуть не изменилась. Ерзаешь на богослужениях, когда все твои помыслы должны быть обращены к Господу, кричишь в обители, своей мирской суетностью нарушаешь покой других монахинь. Ты каждый раз утверждаешь, что «не хотела», что стараешься стать лучше, но я не вижу плодов твоих усилий.
Мириэл разглядывала рисунок на керамической плитке. На ней была изображена красно-белая геральдическая эмблема графов Линкольнских. Девушке проще было смотреть на плитку, чем в пытливые глаза матери Хиллари, ибо она знала, что опять не оправдала надежд своей покровительницы.
Мириэл любила и уважала мать настоятельницу, несмотря на всю свою ненависть к монашеской жизни. Мать Хиллари была строга, но справедлива, за ее суровой внешностью скрывалось доброе сердце. Если бы у всех монахинь был такой характер, Мириэл была бы сговорчивей, но алчные свиньи вроде сестры Юфимии лишь разжигали в ней дух противоречия. Мириэл всегда покидала покои настоятельницы с твердым намерением быть выше мелочных придирок, но Юфимия своей назойливостью выводила ее из терпения за несколько дней.