– Будь здоров, дядя Степан, тетя Таня… Тэ явэн бахталэ, Иван Федорыч, Прасковья Семеновна. Счастья вам, поздравляю.

– Будь здоров и ты, – ответил за всех отец невесты, серьезный некрасивый цыган с длинным шрамом через все лицо. – Вспомнил-таки про нас в своей Москве? Ну, иди, иди, чяво, с Мотькой поздоровайся.

Все приличия были соблюдены – и Илья, уже без всякой чинности, кинулся к молодым. Жених вскочил навстречу, друзья обнялись с размаху и заговорили, засмеялись одновременно, хлопая друг друга по плечам.

– Смоляко! Ну, слава богу! Я думал – не явишься!

– Да знаю, знаю! Тебя жадность заела друга на свадьбе напоить! Только не дождешься! Чуть коней не загнали, так спешили!

– Варька с тобой или в хоре бросил?

– И Варька со мной, и еще кой-кто… – Через плечо Мотьки Илья взглянул на невесту друга и разом перестал улыбаться. В упор на него смотрели темные, с синей ведьминой искрой, никогда не смеющиеся Данкины глаза, сейчас полные слез.

Семья Мотькиной невесты была небогатой, но строгих правил: дядька Степан прочно держал в узде всех шестерых дочерей, старшие из которых уже вышли замуж и имели своих детей, а младшие еще до заката солнца всегда сидели, как пришитые, у своей палатки рядом с матерью. Данку сосватали больше года назад, и цыгане говорили: Мотька не прогадал. Невеста – красавица, несмотря на неполные пятнадцать лет. Фигура ее была тоненькой и стройной. Мелкокудрявые черные волосы не держались ни в каких узлах и косах, победно выбиваясь отовсюду вьющимися прядями. С нецыгански тонкого лица кофейной смуглоты, из-под изящно изломленных бровей не по-девичьи мрачно смотрели глаза – большие, удлинненные, темные, как вода в глубоком омуте. Этим взглядом Данка отличалась с детских лет, и красоты ее он не портил. Кроме того, девушка великолепно пела, забивая порой даже признанную певицу – Варьку, а когда та уехала в Москву, осталась лучшей в таборе. Сваты начали приходить к Степану табунами, едва Данке исполнилось двенадцать, но тот всем отказывал, надеясь пристроить красавицу-дочь в богатую семью. Так и вышло, в конце концов, когда Данку сосватал для сына Мотькин отец.

Встретившись глазами с Данкой, Илья поспешил отвести взгляд: еще не хватало, чтобы цыгане подумали, что он пялится на невесту лучшего друга. Мельком подумал: невесела она, ох как невесела… Год после сватовства прошел, а так, похоже, и не свыклась. Знает ли Мотька? А хоть и знает – что толку? Илья тряхнул головой, отгоняя несвадебные мысли, и позвал:

– Варька! Настька!

Но те уже и сами давно вылезли из телеги и стояли в кольце цыган. Илья подошел – и к нему повернулись восхищенные, улыбающиеся лица.

– Э, морэ, где такую красоту взял?

– Да как за тебя, черта, ее отдали-то? Допьяна, что ли, папашу ее напоил? Или миллион ему посулил?

– Бог ты мой, цветочек какой фиалковый…

Смущенная Настя стояла с опущенными ресницами. Илья протолкался к ней сквозь толпу цыган, потянул за руку:

– Идем!

Первым делом он подвел Настю к деду Корче и Стехе. Та сразу вспомнила:

– Московская? Яшки Васильева дочка? Помню тебя, как же, зимой-то этой виделись. Ах, Илья, дух нечистый, увез-таки? Не силой ли он тебя, проклятый, утащил? А то его дело лихое, мешок на голову и…

– Добром взял, – улыбнулась Настя, понимая, что старуха шутит.

– Ох, и намучаешься ты с ним еще, девка… – уже без усмешки вздохнула старая цыганка. И тут же лукаво подмигнула Илье. – А ты что встал столбом? Надулся от гордости, как индюк, а женой похвалиться не торопится! Гей, чявалэ[15], вы что там, замерзли, что ли?

Трое цыган с гармонями, к которым обращалась Стеха, тут же рявкнули мехами, полилась плясовая. Настя с минуту прислушивалась, ловя ритм, а затем легко и просто, словно всю жизнь делала это здесь, посреди луга на вольном воздухе, взяла дыхание и запела свадебную:


Сказал батька, что не отдаст дочку!

Сказал старый – не отпустит дочку!

Хоть на части разорвется —

Все равно отдать придется!


На втором куплете песню подхватил весь табор, а Настя развела руками и пошла по кругу. На ее лице была растерянная улыбка, словно она – известная всей Москве солистка знаменитого хора – боялась не понравиться здесь, в таборе, среди мужниной родни. Но по застывшим, как статуи, цыганам, по их восхищенным лицам Илья видел: никогда в жизни они такого чуда не встречали, и даже красавица-невеста не затмит его жены.

– Да иди уже, встал… – Ткнул его в спину сухой маленький кулак. Илья вздрогнул от неожиданности, обернулся, улыбнулся, увидев Стеху.

– Джя, кхэл[16]! Не привык, что ли, что тебе одному это все?

Стеха была права. Илья до сих пор не мог поверить, что Настя теперь – его, и не во сне, не в мыслях, а въяве, и на много лет, навсегда, до смерти… Илья вздохнул всей грудью, почувствовав вдруг себя бесконечно счастливым. Шагнул в круг, растолкав весело загомонивших цыган – и пошел за женой след в след, поднимая руку за голову и улыбаясь так, как Якову Васильеву ни одного раза не удалось заставить его улыбнуться в хоре. Настя чуть обернулась, опустила ресницы, повела плечами. Илья взвился в воздух, хлопнув себя по голенищу – в толпе восторженно заорали, и цыгане один за другим запрыгали в круг, и забили плечами цыганки, и дед Корча, покрякивая и поглаживая рукава рубахи, уже примеривался вступать в пляску, и старая Стеха беззвучно смеялась, поглядывая на него и повязывая на поясе шаль, чтобы та не упала в танце. Вскоре плясал весь табор, от мала до велика, плясали родители молодых, плясал жених, за руку втянули в круг невесту – и закатное солнце, заливающее холм розовым светом, казалось, тоже крутится в небе, как запущенный умелой рукой бубен.

Уже в сумерках цыгане с песней проводили молодых в стоящую чуть в стороне от других шатров палатку и расселись, уставшие от танцев, вокруг костров. Цыганки принесли новую посуду, заменили еду: после выноса рубашки молодой празднование должно было продолжиться с новой силой. Настя замешалась среди женщин: Илья отыскивал ее только по яркому красному платку на волосах, рядом с которым непременно маячил и зеленый Варькин, сестра ни на миг не отпускала Настю от себя. Сам он стоял среди молодых цыган и рассказывал, безбожно привирая, о том, как украл вороного. Свидетель его подвига переминался с ноги на ногу тут же, тыкался мордой в плечо Ильи, требовал хлеба и оспорить неправдоподобный рассказ никак не мог. Стоящие чуть поодаль цыгане постарше тоже прислушивались, хотя и посмеивались недоверчиво. Со стороны недалекой реки тянуло вечерним холодом, громче, отчетливее стрекотали в траве кузнечики. Красный диск солнца висел совсем низко над полем и уже затягивался длинным сизым облаком, обещавшим назавтра дождь.

Неожиданно пожилые цыганки, сидящие возле шатра молодых и устало, нестройно поющие «Поле мое, поле», разом умолкли и вскочили на ноги. В таборе один за другим начали стихать разговоры, послышались удивленные вопросы, старики запереглядывались, женщины тревожно зашумели. Через мгновение цыгане мчались к палатке молодых, из которой доносился низкий, хриплый, совсем не девичий вой. Перед палаткой стоял Мотька с застывшим лицом. К нему тут же кинулись.

– Что, чяво, что, что?!

Мотька скрипнул зубами, и на его побелевших скулах дернулись желваки. Поискав глазами родителей Данки, он молча швырнул в их сторону скомканную рубашку. Ее на лету подхватила Стеха, развернула, опустила руки и сдавленно сказала:

– Дэвлалэ, да что ж это…

Рубашка невесты была чистой как первый снег. Тишина – и взрыв криков, изумленных возгласов, причитаний. Цыгане бросились к палатке, но первым туда вскочил, расшвыряв всех, отец невесты. Через минуту раздающийся оттуда плач сменился пронзительным визгом, и Степан показался перед цыганами, волоча за волосы дочь. Та, кое-как одетая, закрывала обеими руками обнажившуюся грудь и отчаянно кричала:

– Дадо[17], нет! Дадо, нет! Не знаю почему! Я чистая, чистая! Да что же это, дадо, я не знаю почему!!! Клянусь, душой своей клянусь, я чистая!!!

Но плач Данки тут же потонул в брани и проклятиях. С обезумевшим лицом Степан выдернул из сапога ременный кнут. Две старые цыганки уже тащили огромный, тяжелый хомут[18]. Молодые девушки сбились в испуганную кучку, о чем-то тихо заговорили, зашептались, оглядываясь на палатку. Пронзительные крики Данки перекрывали общий гвалт, перемежаемые ревом ее отца: «Потаскуха! Дрянь! Опозорила семью, меня, всех!» Данкина мать глухо, тяжело рыдала, стоя на коленях и закрыв лицо руками, вокруг нее сгрудились испуганные младшие дочери. Цыганки, размахивая руками, визжали на разные голоса: