Она ждала его с работы, с нетерпением поглядывая на часы и прислушиваясь, не хлопнет ли входная дверь. И ничто не шло ей на ум. Поворачивался ключ в замке — и она кидалась в прихожую, точно собака, завидевшая своего хозяина. Тонула в его распахнутых объятиях, чувствуя винный вкус терпкого винограда на своих губах и уплывая по волнам прикосновений. Качалась на волнах, словно выброшенный цветок, пьющий воду, оторванный от корней и от земли, всасывающий ее стеблем, всеми тугими листьями, бархатными лепестками. Казалась себе речной кувшинкой, что живет только в воде и моментально никнет, перенесенная в вазу на столе… Оказывается, ей надо так много нежности, море нежности, океан нежности… Как она раньше могла без них существовать? Уму непостижимо… Обвивает руками и ногами, точно вьюнок, свою опору, чувствуя, что одной уже не вытянуться и не дотянуться до пригревающего солнца.

Неужели это так может быть, что живут два совершенно разных человека рядом и совсем не знают, о чем друг с другом говорить? Это было странное ощущение: жить рядом с человеком, который становится все роднее, и понимать, что ему медведь наступил на ухо? Как так может быть? Она даже не пытается донести до него то, что ее мучает. Знает, что расплещет, когда он оттолкнет протянутую руку: он не поймет ее никогда; замыкается, как в скорлупе, а она даже и не пытается ее пробить: заползает, как черепашка под толстый панцирь с головой, не по годам мудрая черепашка Тортилла.

Она сделала еще одно удивительное и очень неприятное для себя открытие: оказывается, Владимир знал и употреблял слова, от которых она вздрагивала, как от ожога, и долго потом чувствовала себя неуютно, словно вся была в волдырях от прикосновения. Слова слетали с его губ, как шелуха с семечек, и она брезгливо морщилась. Сколько ни пыталась она объяснить ему, что ей неприятно, ничто не помогало. Но он же не только общался среди военных, его мама преподавала студентам и считалась женщиной интеллигентной, хоть и очень нахрапистой и оборотистой…

Жизнь — это цепочка разочарований. Несбывшиеся мечты, как матрешки, выскакивают одна из другой — и вот остаешься пустой. Чувствовала себя певчей птицей, которой отводится роль курицы. Можно только сидеть на насесте и хлопать крыльями. Со двора не улетишь.

Она вспоминает, как недавно порхала, точно на крыльях, как ждала встречи с ним и думала: «Только б он позвонил…», как счастливо улыбалась, услышав его голос… Куда все это так быстро делось? Семейная жизнь кажется ей теперь освещенным туннелем, которому не видно конца. Она сама ограничила этот мир туннелем. И соскочить-то не соскочишь… Везде бетонная стена.

Она с удивлением для себя открывала, что она ждет не дождется мужа, а он приходит уставший и бухается спать. Ей оставалось перемывание до скрипящего блеска чашек, тарелок и кастрюль, но даже звуки льющейся в раковину воды раздражали супруга, мешали ему отдыхать. Она старалась ходить по квартире на цыпочках. Купила тапочки на войлочной подошве, изображала из себя кошку, умевшую с рождения ступать мягко.

Ее постоянно тянуло домой, к папе с мамой. Но появлялась там она все реже: общалась с родителями по телефону, хотя часто и подолгу.

Ночи были лунные. Жаркий шепот, сбивающееся дыхание в подставленное для ласки ухо, теплые мягкие губы, скользящие по ее шелковому изогнувшемуся телу и исследующие каждую его впадину, словно слепой крот…

«От тебя можно ослепнуть! Ты моя белая шоколадка», — смеялся он. Она размякала в его объятиях, таяла, растекалась, оставляя на его руках сладкие следы, которые память могла облизывать при дневном свете…

17

Отец предложил Вике поехать в командировку на целых три месяца на стажировку во Францию. Она никогда не была за границей! Париж! Вика не могла поверить в такое счастье. Она увидит Париж! Это было из области несбыточного, о чем даже и помечтать до «перестройки» не могли…

Когда она озвучила мужу это предложение, то он сначала долго молчал, будто прожевывал большой кусок недоваренного мяса, который запихал целиком в рот. Вика чувствовала, как он заводится: подсасывает бензин для езды по ухабам. Потом закричал:

— Что ты там будешь делать одна без языка? Я тебя туда не пущу! Ты никуда не поедешь!

— Я не твоя собственность! Я не собираюсь гробить свою жизнь и быть приложением к тебе. Это же профессиональный рост… И вообще нормальные люди радуются такой возможности! — парировала Вика. — Эти твои выпивоны и друзья-алкоголики, тянущие из тебя деньги, шляния непонятно где… И дома ты ничего не делаешь, только жрешь! Тебе можно все, а мне ничего… Ты и женился на мне из-за отца. Матушка твоя решила с рук сбыть, пристроить! Мне вообще все надоело!

Дальше все завертелось, как в фильме ужасов. Сухой треск халата, будто отдирают скотч от катушки; боль в руке, которую скрутили и пытались вывернуть, точно руль машины, занесенной влево, что неожиданно повело на глинистой дороге… Она попыталась выскочить в подъезд, но муж, как страж, стоял у двери… Отшвырнув ее и пнув ногой, схватил за волосы и стал раскачивать ее голову из стороны в сторону, точно качели…

— Надоело!

— И зачем я только связалась с тобой! — Она вырвалась, ударив его кулачком, и понеслась к балкону их второго этажа, который находился над навесом, ведущим в подвал: с него можно было спрыгнуть. Но балкон надо было еще открыть: тот был заклеен на зиму лейкопластырем.

Дальше она смутно помнит, что было… Дверь на балкон не открывалась.

Поясницу обожгла острая боль (после она узнает, что это было шило), и, уже плохо понимая, что с ней происходит, ударила керамической вазой в окно, смутно проблескивающее сквозь серую пелену тумана, застилающую глаза, — и услышала веселый звон стекла, рассыпающийся хрустальным смехом наяд. Руки ошпарили новые всплески боли и, не помня себя, рванулась в образовавшуюся брешь замкнутого пространства, обмирая от страха, догадки о непоправимости случившегося и боли; прыгнула из окна на крышу лестницы, ведущей в подвал, неловко взмахивая тонкими руками, по которым проворно стекали алые ручейки. А затем скакнула на асфальт, обдирая нежную кожу лодыжек и бедер до мяса и чувствуя, как кромешная темнота заволакивает сознание.

Очнулась в больничной палате, над головой медленно кружился серый потолок: казалось, что трещины на нем, будто ветки деревьев средь зимы, которые качает ветер.

* * *

Молчат светлячки,

Но тайный огонь их сжигает.

Знаю — они

Чувствовать могут сильнее

Тех, кто умеет петь…

Мурасаки Сикибу, «Повесть о Гэндзи», X в., пер. Т.Л. Соколовой-Делюсиной)

По колее

18

Глеб приехал в город, где родилась и жила Вика, из маленького провинциального районного центра учиться. Приехал с надеждой выбиться в люди. Жизни своих родителей, от звонка до звонка влачивших жалкое существование в их грязном городке, полном покосившихся домишек частного сектора, он не хотел ни за что на свете. Его мать всю жизнь проработала медсестрой, отца же он почти не помнил. Родители расстались, когда ему было пять лет, через два года после развода тот погиб в пьяной драке.

Мать с утра до ночи пропадала на работе, брала дополнительные дежурства ночью и в выходные, работала на полторы-две ставки всю жизнь, насколько помнит Глеб. До двенадцати лет его воспитывала бабушка, после ее смерти он был предоставлен сам себе: мама редко вмешивалась в его дела, считала, что главное, чтобы сын был сыт и здоров. Она была против его отъезда, так как боялась остаться совсем одна, а он уже представлял какую-никакую мужскую опору. Кроме того, ей казалось, что в жизни большого города слишком много соблазнов и трудно остаться с незамутненной душой… Но останься он дома, ему грозила бы армия… Поэтому она смирилась с тем, что сын уезжает, и лелеяла надежду, что тот после окончания института вернется в их город, о его распределении она уж как-нибудь позаботится: знакомых среди больных пруд пруди.