Через месяц после родов у нее началась депрессия. Ее все время клонило в сон. Лишь только ее голова касалась подушки, она проваливалась в небытие. Сны были цветные, но какие-то бессюжетные. Мыльные пузыри летали, переливаясь радужной пленкой, — и бесшумно лопались. Некоторые раздувались до гигантских размеров, и ветер причудливо менял их форму: точно гигантские амебы плавали под микроскопом. Шары сменялись блестками на воде: золотые зайчики, купавшиеся в солнечном свете, превращались в багрово-красные пятна на закате, что вскоре становились разноцветными бликами на темной воде, родившимися то ли от огней проплывающих теплоходов, то ли от праздничных фейерверков, расцвечивающих небо тысячами падающих звездочек. С новым криком сына она выныривала из небытия, доли секунды вспоминая, где она и почему кричит ребенок, и шла его кормить или качать. Меняла памперсы или пеленки. Двух часов сна ей явно не хватало. Глеб спал теперь на диване в гостиной, объясняя это тем, что он не может идти на работу не выспавшимся. Она не протестовала, жаркое тело рядом мешало ее краткосрочному забвению. Иногда она засыпала прямо за обеденным столом, где на скорую руку сама перекусывала. Просто клала голову на стол на одну минуточку, чувствуя, как слипаются ее глаза, — и исчезала. Очнувшись от короткого забытья, мучительно выходила из оцепенения, искала мутный рассвет, а находила брызжущее в окно солнце, слепящее воспаленные глаза и собирающее пыль в своем луче, точно пылесос.

Все теперь раздражало ее. Гора нестираных пеленок, с которыми она не успевала справляться; долгие разговоры по телефону домочадцев, которые казались ей непозволительно громкими; мятые спортивки и носки мужа, брошенные где попало; нравоучительный тон мамы. Если она выходила в магазин, то очень боялась, что ее собьет машина — и ребенок останется без еды. Так именно она себя и ощущала, едой. Иногда она думала: «Неужели теперь вся моя жизнь будет подчинена этому маленькому божку, сумевшему перевернуть мир моих ценностей вверх дном?»

А бабушка с дедушкой даже помолодели от счастья. Когда они брали внука на руки и начинали умиляться и сюсюкать, она готова была сорваться и закричать: «Лучше бы помогли!» Она как-то обмолвилась маме, что та могла бы и перестать работать, уйти на пенсию и сидеть с внуком, но в ответ получила:

— Это твой ребенок! Не надо меня запрягать в няньки. Я еще людям нужна, — и поджатые губы, вернувшие ее в свой климактерический возраст.

Она больше не хотела Глеба, хотя по-прежнему к нему хорошо относилась. Ей даже нежность и ласка его были больше не нужны. Они требовали времени и сил, а их у Вики не было. Муж надувался и уходил в гостиную, где орал телевизор.

— Пеленки лучше бы постирал! — кричала она ему вслед. Тот вздрагивал и сутулился, точно ему снежком запустили в голову.

Безмятежная ясность их совместного сосуществования сделалась менее яркой, полиняла в постоянных стирках и выцвела, как ситец. Ласковое внимание друг к другу то и дело сменялось взаимными упреками, но упреки все были какие-то несерьезные и воспринимались почти как развлечение.

Она стала очень плаксива. Слезы сами непроизвольно выкатывались из глаз, и дальше она начинала ими захлебываться, кашлять и кидать подвернувшиеся под руку тряпки и мелкие вещицы. Потом успокаивалась — ей точно легче становилось, будто она не грязное полотенце бросила, а груз какой-то, и шла успокаивать ребенка, заходившегося в плаче. Давала ему грудь, смотрела, как только что сморщенное, будто сдувшийся воздушный шарик, лицо разглаживается, возникает робкая умиротворенная улыбка — сын начинает тихо посапывать. Снова к горлу подступали слезы. В ней просыпалась такая нежность, что теперь хотелось затискать и зацеловать этот подрастающий комочек ее плоти. Тогда она думала: «Неужели я мама?»

Чувствовала себя загнанной лошадью, рожденной для скачек, но которой пришлось возить тяжело нагруженную всяким скарбом телегу — далеко не ускачешь. Совсем перестала интересоваться внешним миром: никуда не ходила, не смотрела телевизор, в разговорах не участвовала. Пыталась читать, но через минуту наваливалась густая и прилипчивая, как гудрон, тьма, неизменно расцвеченная всполохами рекламных огней и лунных бликов на воде. С надеждой думала о том, что, когда перестанет кормить, станет легче. Кормление младенца превращалось в пытку.

Что Вика одевала сына на прогулку, слышал весь подъезд. Как-то во время прогулки ребенку что-то не понравилось. Он начал кричать и вырываться из теплого ватного одеяльца. Взяла ребенка на руки, пытаясь успокоить хоть как-нибудь и удержать в одеяле. Ребенок проявлял такое упорство и настойчивость, требуя свободы, что укутать его никак не удавалось. Прохожие оглядывались на жалкое зрелище: растрепанная пунцовая мама, желая защитить свое дитя от мороза и вьюги, крепко прижимает к себе квадратное непослушное одеяло, под которым, извиваясь и визжа, барахтается, будто плывет, ребенок.

В три месяца у сына начался коклюш. Подцепили, вероятно, в поликлинике. То, что это коклюш, до Вики дошло на пару дней раньше, чем до педиатра: ребенок температурил, закатывался в кашле по тридцать раз в день, его рвало до посинения. Их отправили в больницу. Поставили подключичную капельницу в реанимации, другую нельзя было: венки тонкие, не выдержат. Перед операцией ребенок орал так, что Вика еле удерживалась, чтобы не ворваться в операционную. После операции у сына руки стали как у новорожденного: «беспорядочные» движения, хочет ударить по игрушке, а ручка в сторону летит… Тимушка пугался, плакал, а Вика стояла над ним и тоже ревела… Лечили сильными антибиотиками. В больнице пролежали целый месяц, мальчик похудел на семьсот граммов. Потом дела пошли на поправку. Кашель кончился. Ручки восстановились, но на правой моторика так и осталась нарушена: какие-то вещи ребенок делал только левой рукой…

И все же это был бесконечно счастливый отрезок их жизни. У них был сын!

25

Глеб никогда не жил в такой большой квартире и чувствовал себя вначале неуютно, как чукча, попавший в мегаполис…

Тесть оказался в быту очень простым человеком: компанейским, доброжелательным. Он точно опекал его и старался оградить от пристального взгляда супруги, которая, как все матери, хотела для дочери лучшей доли.

На работе шушукались за спиной — и он всей шкурой чувствовал, что оградил себя герметичной камерой: его не то что боялись теперь, нет, остерегались. Через год после женитьбы Глеб защитился — и тесть, похлопывая его но плечу, говорил: «Ну что? Теперь быстренько докторскую!» Он уже думал о том, что ему несказанно повезло. Жена оказалась тихой, спокойной, домашней девочкой. И даже родившийся сын не вывел ее из этого безмятежного существования, хотя она и очень изменилась, неожиданно стала раздражительной и плаксивой. Молодые отцы на работе уверяли Глеба, что с их женами творилось то же самое и это скоро пройдет. Да и сама Вика как-то сказала Глебу:

— Я очень счастлива. Чего еще в жизни желать?

Они постоянно что-нибудь придумывали, чтобы ребенок не плакал. Через всю комнату протянули веревочку, а на ней развесили яркие воздушные шары, разноцветные ленточки. Они висели на разных уровнях над Диваном, на котором лежал всеобщий любимчик. На его крохотные ручки и ножки привязали яркие банты. Комната стала похожа на красочную ярмарку, а беспрестанно «танцующие» бантики напоминали необычное кукольное представление. Как ему нравилось! Мальчик сопровождал глазами, в которых зажигались елочные лампочки, танцующие шары и бантики, тянулся к ним ручкой, пытаясь оторваться от кроватки, и заливисто смеялся смехом, напоминающим журчание весеннего водостока, когда снег начинает так быстро таять, что съезжает с крыш, и около домов натягивают красно-белую тесьму, ограждающую опасные тротуары.

26

Все чаще Глеб стал допоздна засиживаться на работе, объясняя это тем, что ему надо быстрей набрать материал на докторскую. Вика не протестовала, так как понимала, что отец не вечный, а рядом с мужем-неудачником она себя представляла плохо. С удивлением для себя обнаружила, что муж обрел способность относиться к ней безразлично. Это безразличие было мимолетно, как запах дыма из печи соседской дачи, но от сна и полузабытья она не могла его пробудить ни улыбкой, ни ласковым словом, ни откровенным прикосновением. За безразличием возвращались приступы взаимной нежности и удивительного родства душ, когда ясно сознаешь, что ближе и дороже этого человека у тебя никого нет. Возвращалось желание рабски служить, лишь бы только вызвать ответный порыв. Как пыль, взвешенную в солнечном луче, они замечали теперь множество недостатков друг друга, но это нисколько не уменьшало радости от солнечного дня.