— Да! Или ты думаешь, что сегодня утром, когда я вез тебя в церковь, я не видел, как ты внезапно побледнела, а твой взгляд не мог оторваться от одного места в лесу? Ты заметила его, а он пришел, по всей вероятности, для того, чтобы еще раз увидеть тебя. Он стоял довольно далеко за деревьями; на таком расстоянии узнают только смертельного врага или любимого человека, и мы оба узнали его.

«Молодая» не возражала и даже не отвечала; ее молчание сказало все. Теперь испугался Оскар. Он услышал какой-то шум, как будто слегка хлопнула дверь. Он быстро вышел в гостиную.

Напрасная тревога — гостиная была пуста, а дверь заперта на задвижку. Но взгляд на каминные часы убедил барона, что этот разговор давно пора кончить. Он возвратился к сестре и сказал, сдерживая голос:

— Я должен вернуться в зал, а тебе надо приготовиться к отъезду. Ты выплакалась, теперь подумай о своих обязанностях. Ты жена Эриха, и завтра между тобой и тем, другим, будут десятки миль; надо надеяться, ты никогда больше не увидишь его. Я позабочусь о том, чтобы он не мог вредить нам здесь, в Оденсберге, а ты забудешь о нем, потому что должна забыть.

Он открыл дверь и позвонил горничной. Заплаканные глаза молодой женщины могли быть легко объяснены разлукой с братом, но он все-таки не хотел ни на минуту оставлять ее одну и вышел из комнаты только тогда, когда вошла Наннон.

Внизу, в переднем зале, встретив лакея, который нес чемодан и дорожный плед Эриха, барон мимоходом спросил:

— Господин Дернбург, вероятно, еще в своей комнате?

— Нет, он наверху, у молодой барыни.

— Нет, я только что от сестры.

— Но я сам видел, как молодой барин шел вверх по лестнице. Это было почти полчаса тому назад. Он вошел через маленькую дверь.

Вильденроде побледнел как полотно — об этой двери он не подумал. Что, если Эрих действительно был в гостиной, если Кон слышал, что… Он не посмел закончить свою мысль и поспешил в комнаты зятя.

В первой комнате не было никого, но, открыв дверь спальни, барон невольно попятился. Эрих лежал распростертый на полу, по- видимому, без признаков жизни, с закрытыми глазами; голова была откинута назад, вся грудь, сюртук и ковер вокруг были залиты кровью, капли которой еще сочились с его губ.

Объяснения были не нужны. В самый разгар воображаемого счастья с глаз молодого мужа была сорвана повязка; ему пришлось из уст обожаемой жены услышать, что она никогда не любила его и предпочитает смерть его объятиям. Всякий другой вышел бы из себя, дал бы волю своему гневу и отчаянию, но у Эриха не было ни сил, ни мужества, нужных для этого; он молча принял смерть.

Несколько секунд Оскар стоял как окаменелый, потом рванул колокольчик, поднял с помощью прибежавшего лакея бесчувственного Эриха и велел по возможности незаметно позвать доктора Гагенбаха. Через несколько минут тот явился, молча выслушал рассказ Вильденроде, щупая в то же время пульс Эриха, потом послушал сердце и, выпрямляясь, тихо сказал:

— Позовите вашу сестру, барон, и подготовьте ее к худшему исходу. Я пошлю за господином Дернбургом и Майей.

— Неужели вы боитесь?..

— Здесь уже нет места ни опасениям, ни надежде. Позовите жену, может быть, он еще придет в себя.

Через четверть часа весь дом знал, что Эрих Дернбург умирает. Скрыть несчастье было невозможно, весть о нем с быстротой молнии облетела общество.

У постели умирающего на коленях стояла молодая женщина в белом подвенечном платье; она не плакала и была смертельно бледна; она подозревала о причине этого ужасного несчастья.

Возле нее стоял онемевший от горя Дернбург; он не сводил взора с сына, которого судьба отнимала у него. Майя всхлипывала на груди отца. Вильденроде не смел подойти ни к ней, ни к постели умирающего; он думал было, что проиграл все дело, а теперь оказывалось, что он все-таки его выиграл: бедняга, жизнь которого медленно угасала, уже не мог никого разоблачить; он уносил с собой в могилу то, что услышал и что было причиной его смерти.

Эрих лежал неподвижно, с закрытыми глазами; его дыхание становилось все медленнее и медленнее. Доктор, до сих пор считавший удары его пульса, опустил его руку; Цецилия увидела это движение и поняла, что оно значит.

— Эрих! — вскрикнула она.

Этот вопль отчаяния и безумного страха вернул умирающему сознание. Он медленно открыл глаза и уже затуманенным смертью взглядом искал любимое лицо, склонившееся над ним, но этот взгляд выражал такое безграничное горе, такую глубокую, немую мольбу, что Цецилия вздрогнула от ужаса.

То был последний минутный проблеск сознания; еще один глубокий вздох — и все было кончено.

— Умер! — тихо сказал доктор.

Майя с громкими рыданиями опустилась на пол. По щекам Дернбурга струились горькие слезы; он поцеловал холодеющий лоб сына, потом обернулся к невестке, помог подняться и прижал к себе.

— Теперь твое место здесь, Цецилия! — сказал он с глубоким волнением. — Ты вдова моего сына и моя дочь; я буду для тебя отцом!

17

В городе, служившем железнодорожной станцией для Оденсберга, находилась известная гостиница «Золотая овца». Непосредственная близость вокзала и непрерывная связь с оденсбергскими заводами приносили ей большие доходы — все, кто ехал в Оденсберг или оттуда, обычно останавливались в ней.

Первый владелец гостиницы давно умер, но его вдова нашла ему преемника в лице Панкрациуса Вильмана. Некогда он поселился в гостинице как обычный постоялец с намерением поискать себе в городе какую-нибудь работу, но потом предпочел приударить за богатой вдовой и разделить с ней ее уютное гнездышко; ему посчастливилось, и он прекрасно устроился, предоставив жене кухню и погреб, а на себя взял обязанность занимать посетителей и на собственном примере демонстрировать превосходные качества кухни своей гостиницы.

В пасмурное октябрьское утро перед гостиницей Вильмана стоял полузакрытый экипаж доктора Гагенбаха; сам доктор со своим племянником сидел в уютной хозяйской приемной на верхнем этаже, куда поселяли лишь избранных посетителей. Дагоберт собирался в путь; он должен был отправиться в Берлин для поступления в университет. По-видимому, жизнь в Оденсберге неплохо повлияла на молодого человека — он выглядел гораздо свежее и здоровее, чем весной.

Вильман тоскливо объявил доктору, что чувствует себя, бесспорно, лучше с тех пор, как стал строго придерживаться его советов, но едва не умирает с голоду. Гагенбах, к ужасу толстяка, велел продолжать тот же метод лечения.

— У вас сегодня большое оживление, — сказал он. — Внизу, в приемной, толкотня, как в пчелином улье. Я слышал, здесь устраивается большое собрание перед выборами и вообще у вас заседают социал-демократы со всего города. Во всяком случае то, что эти господа выбрали «Овцу», — добрый знак: это свидетельствует, по крайней мере, о их мирных намерениях.

— Господин доктор! Не насмехайтесь надо мной! Я просто в отчаянии! В прошлом году я выстроил для завсегдатаев новый зал; это самый большой зал во всем городе, и вдруг теперь эти нигилисты, эти революционеры и анархисты устраивают там свои собрания! Какой ужас!

— Если эти нигилисты внушают вам такой ужас, то зачем же вы принимаете их в своем доме? — сухо спросил Гагенбах.

— А разве я могу воспротивиться? Они разорят мою гостиницу, чего доброго, подложат динамит! Я не посмел отказать, когда Ландсфельд потребовал у меня зал. Я дрожал перед этим человеком, да, право, дрожал! Но кем окажусь я теперь перед остальными моими посетителями? Ведь они мне этого не простят. И что скажет господин Дернбург!

— По всей вероятности, ему безразлично, собираются ли социалисты здесь или где-то в другом месте, а знакомства с ним вы через это не лишитесь, ведь он никогда еще не останавливался у вас.

— О, что вам пришло в голову? В моем-то скромном доме! Оденсбергские господа приезжают всегда прямо на вокзал; но все служащие останавливаются у меня, и вообще я живу главным образом благодаря сообщению между Оденсбергом и городом и никак не желал бы…

— Ссориться с какой-либо партией! Что ж, это разумно! Говорят, сегодня будет выступать Рунек? Значит, в вашем большом зале не останется ни одного свободного местечка, и вы заработаете кругленькую сумму.

Вильман в ужасе поднял глаза и обе руки.

— Что мне заработок! Но не могу же я забросить свои дела в такие тяжелые времена! Я отец семейства, у меня шестеро детей.