Погруженный в мрачные размышления, он стоял один у окна; при стуке отворившейся двери он медленно обернулся, предполагая, что пришел очередной посыльный с заводов, но вздрогнул и застыл на месте, глядя на вошедшего.
— Эгберт! — наконец воскликнул он.
Рунек запер за собой дверь и остановился у порога.
— Прошу прощения, — тихо произнес он, — в том, что я еще раз воспользовался своим прежним правом входить без доклада; я делаю это в последний раз.
Дернбург уже овладел собой и холодно произнес:
— Я действительно не ожидал снова видеть вас в Оденсберге. Что привело вас ко мне? Мне казалось, что нам не о чем больше говорить.
Рунек, конечно, должен был ожидать такого приема, но его глаза все-таки с упреком смотрели на говорившего.
— Господин Дернбург, вы были несправедливы, когда всю ответственность за беспорядки в день выборов отнесли на мой счет. Я был в городе…
— Знаю, с Ландсфельдом! Волнениями руководили из города.
Эгберт побледнел и быстро сделал шаг вперед.
— И этот упрек относится ко мне? Неужели вы верите, что я участвовал в этих оскорблениях или хотя бы в то, что я знал о них и не помешал им?
— Оставим это, — сказал Дернбург тем же холодным тоном. — Теперь мы только политические противники; в качестве таковых нам, конечно, придется иногда встречаться, но никаких других отношений между нами быть не может. Если вам действительно нужно сообщить мне что-либо, то я предпочел бы, чтобы это было сделано письменно, но раз вы здесь, прошу, говорите, что вам угодно от меня?
— Я не мог написать, — твердо возразил Рунек. — Если мой приход удивляет вас…
— Нисколько! Меня удивляет только то, что вы явились ко мне сюда, в мой кабинет; ваше место там, на заводах, среди ваших избирателей, которые теперь собираются повторить происшедшее в день выборов. Разве вы не намерены возглавить их, чтобы вести против меня? Я готов к нападению!
Эти слова глубоко ранили молодого человека.
— Зачем этот тон? — воскликнул он. — Излейте на меня весь свой гнев, я все снесу, но не говорите со мной так! Такого наказания я не заслужил.
— Наказания? Я думал, что ты выше моей мести, — с горечью сказал Дернбург, в самом деле оставляя насмешливый тон. — Что тебе надо здесь? Не хочешь ли ты предложить мне свою защиту против рабочих? Разумеется, они послушаются своего депутата. Благодарю, я один с ними справлюсь. Половина из них сожалеет, что поддержала забастовку; завтра они придут опять, но я не позволю им работать, если они безоговорочно не Подчинятся и не отрекутся от своих коноводов.
— Господин Дернбург…
— Ты думаешь, они не посмеют сделать этого? Я тоже так думаю; вы еще крепко держите их в руках. Хорошо, в таком случае будет объявлена открытая война. Они сами вынудили меня пойти на крайние меры.
— Это страшные слова! — мрачно произнес Рунек.
— Я знаю. Не думаешь ли ты, что я не отдаю себе отчет в том, какие последствия будет иметь для десяти тысяч рабочих простой в течение нескольких недель, а может быть, и месяцев? Это путь к нищете и отчаянию, а я должен буду смотреть на это. Но вся ответственность падает на тебя и твоих приверженцев! Тридцать лет в Оденсберге царили мир и благословение Божье, и я сделал все, что может сделать человек для своих рабочих; вы внесли сюда раздор и ненависть. Вы посеяли драконовы зубы, посмотрим, как вам удастся управиться с жатвой.
Дернбург несколько раз прошелся по кабинету, а затем остановился перед молодым инженером, который молча стоял, мрачно опустив глаза, и спросил с горькой насмешкой: — Ты испугался духов, которых сам же вызвал, и хотел бы теперь разыграть роль посредника? Ты последний человек, которому я дал бы на это право. Я и слышать не хочу о каком бы то ни было посредничестве; мой союз с Оденсбергом окончательно порван, отныне мы можем быть Друг для друга только врагами.
— Я пришел не как посредник, — сказал Эгберт упавшим голосом, — и вообще мой приход вызван не этим. Меня привел тягостный долг. Речь идет о бароне Вильденроде, которому вы отдали руку Майи. К счастью, я узнал об этом вовремя, чтобы вмешаться…
— Ты протестуешь? — резко спросил Дернбург. — Было время, когда я принял бы во внимание твой протест, когда дорога к сердцу и руке Майи была открыта для тебя. Ты сам знаешь, что явилось препятствием к этому: ты принес в жертву своим убеждениям любовь и все остальное.
— Я никогда не любил Майи, — твердо возразил Рунек, — я всегда видел в ней только подругу детских игр, сестру Эриха, и не питал к ней иных чувств, кроме братских.
— В таком случае я и здесь ошибся, — медленно сказал Дернбург. — Но, если так, какое тебе дело до замужества моей дочери?
— Я хочу спасти Майю от несчастья стать добычей мошенника.
— Эгберт, в своем ли ты уме? Понимаешь ли ты, что говоришь? Это обвинение безосновательно…
— Я докажу, что это не так. Я давно об этом хотел сказать, но только теперь мне удалось получить доказательства и только теперь я узнал о плане барона через Майю получить Оденсберг; теперь я должен говорить, а вы должны выслушать. Барон Вильденроде считается здесь богатым, но у него нет абсолютно ничего. Двенадцать лет тому назад ему пришлось оставить дипломатическую карьеру, потому что разорение отца лишило его всяких средств; старый барок застрелился; его семья только своему древнему имени обязана тем, что правительство приняло в ней участие: были скуплены имения, обремененные долгами, рассчитались с кредиторами, и вдова до конца жизни получала небольшую пенсию. Барон Оскар уехал из Германии и долго не показывался в своем отечестве.
Дернбург слушал, мрачно сдвинув брови. Когда-то он слышал другое о тех же событиях; правда, в том рассказе не было ничего прямо противоречащего истине, но самое главное — разорение семьи — было скрыто.
— Я видел Оскара фон Вильденроде еще три года тому назад, — продолжал Рунек. — Это было в Берлине, в доме госпожи Царевской, богатой вдовы, жившей на широкую ногу. Я давал ее детям уроки рисования, при этом довольно часто виделся с ней самой и по ее желанию набросал несколько эскизов виллы, которую она собиралась строить; эскизы ей понравились, и, вероятно, желая выказать мне признательность, она пригласила меня на вечер; я не мог отказаться, потому что уроки рисования давали мне средства продолжать образование. Совершенно чужой в большом обществе, я ушел в соседнюю комнату, где брат хозяйки играл в карты с несколькими гостями; между ними был и барон Вильденроде, который, как я узнал из разговоров, жил в Берлине уже три месяца и собирался провести там всю зиму. Ему удивительно везло в игре, других же упорно преследовала неудача; брат госпожи Царевской. страстный игрок, все повышал ставки и все больше и больше проигрывал, а Вильденроде выиграл уже порядочную сумму. Эта азартная игра была противна мне, и я уже хотел отойти, как вдруг один пожилой господин, тоже из числа играющих, некто граф Альмерс, схватил барона за руку и дрожащим от ярости голосом назвал его шулером
— Ты сам видел? — живо спросил Дернбург.
— Собственными глазами. Я был свидетелем и того, что произошло дальше. Все вскочили, громкий говор привлек в комнату и остальных гостей, прибежала и хозяйка. Она просила и заклинала присутствующих не разглашать эту историю и пощадить ее дом, не доводить до открытого скандала. Вильденроде притворился глубоко оскорбленным; он угрожал вызвать графа Альмерса на дуэль, но его негодование было только предлогом для того, чтобы поскорее уйти. Граф заявил, что уже давно следил за этим обманщиком, но только сегодня смог уличить его; он настаивал на необходимости дать делу дальнейший ход, так как Вильденроде вращался в высших слоях общества, и надо было изгнать его из этого круга. Царевской и ее брату удалось вырвать у свидетелей обещание молчать при условии, что Вильденроде заставят немедленно уехать. Условие оказалось излишним; он и не думал вызывать графа на дуэль, а на следующее утро узнали, что он уехал еще ночью.
Рунек излагал только факты, но выражение его лица и тон производили потрясающее впечатление и уничтожающе действовали на слушателя.
— Дальше! — коротко и хрипло произнес Дернбург.
— Я не видел Вильденроде и ничего не слышал о нем до того времени, пока он не появился в Оденсберге в качестве шурина Эриха. Я узнал его с первого взгляда, тогда как он, вероятно, уже не помнил меня; намек, который я сделал ему, он высокомерно отпарировал.