— Вы ошибаетесь. Эрих умер не с этим чувством, — тихо сказала Цецилия.

— Вы хотите сказать, что он чувствовал приближение смерти и его мучила тоска разлуки? Но я слышал, что смерть застала его врасплох, что, когда у него горлом хлынула кровь, он был совершенно здоров, а потом уже не приходил в сознание.

— Не знаю, для меня в последних минутах жизни Эриха есть что-то загадочное, — взволнованно возразила молодая женщина. — Когда он незадолго перед смертью открыл глаза, я видела, что он узнал меня; этот взгляд преследует меня до сих пор, я не могу освободиться от него: он был полон такой боли и упрека, как будто Эрих знал или подозревал…

— Что он мог подозревать? — поспешно спросил Рунек.

Цецилия молчала; здесь меньше чем где-нибудь в другом месте она могла сказать, чего боялась.

— Брат думает, что это мое воображение, — уклончиво возразила она. — Может быть, он и прав, но это воспоминание мучит меня и всегда будет мучить.

Она наклонила голову, прощаясь с Эгбергом, и хотела уйти; он явно боролся с собой, но потом сделал движение, как будто желая удержать ее.

— Я думаю, будет лучше, если я приготовлю вас к известию, которое встретит вас дома. Барон Вильденроде уехал.

— Мой брат? — воскликнула Цецилия с испугом, полным предчувствия. — И вы в Оденсберге? Что вы сделали?

— Исполнил тягостный долг, — серьезно ответил Эгберт. — Ваш брат не оставил мне выбора. Он был предупрежден через вас, и мог бы довольствоваться тем, чего уже достиг… нельзя же было принести в жертву Майю! Я открыл глаза вашему свекру.

— А Оскар? Он уехал, говорите вы? Куда?

— В настоящее время этого никто не знает, но во всяком случае вас он известит об этом. Однако вас это не касается, и любовь к вам вашего свекра не уменьшилась; он знает, что вы не заслуживаете упрека.

— Разве дело во мне? — горячо воскликнула молодая женщина. — Неужели вы думаете, что я могу спокойно жить в Оденсберге, когда мой брат опять блуждает по свету в борьбе с враждебными силами, которые уже сбили его с толку? Вы исполнили свой долг — пусть так! Что за дело такой железной натуре, как ваша, кого и что вы уничтожили при этом!

— Цецилия! — перебил ее Рунек, и в его голосе слышалась мука, которую он испытывал, слушая эти упреки; но молодая женщина продолжала с возрастающей горечью:

— Брак с Майей и ее любовь спасли бы Оскара, я знаю это, потому что в нем есть предрасположение к добру. Теперь он опять брошен в прежнюю обстановку, теперь он погиб!

— И виноват я, — вы, конечно, это хотите сказать?

Цецилия не ответила, но ее глаза с отчаянием и горьким упреком смотрели на человека, стоявшего перед ней с мрачным и непреклонным взглядом.

— Вы правы, — сурово сказал Эгберг. — Провидение осудило меня приносить горе и несчастье всем, кого я люблю. Человека, который был для меня более чем отцом, я вынужден был оскорбить и обидеть до глубины души; сердце бедной Майи я должен был смертельно ранить; но самое тяжелое для меня — то горе, которое я должен был причинить вам, Цецилия, и за которое вы осуждаете меня.

Он напрасно ждал возражения, Цецилия упорно молчала. Так же, как тогда, когда они стояли у подошвы Альбенштейна, слышался шум. Этот таинственный шум то усиливался и разрастался, то вдруг стихал и замирал вместе с ветром; только теперь это был шум осенней бури, яростно трепавшей полуоголившиеся деревья. Серые тени сумерек ложились на землю, а звуки, примешивавшиеся к завыванию ветра, не походили на мирный звон колоколов; это был далекий смешанный гул, слишком неопределенный для того, чтобы можно было решить, что это такое, тем более что буря часто заглушала его. Но вот ветер стих на несколько мгновений, и гул донесся яснее; Цецилия испуганно повернула голову.

— Что это? Это со стороны дома?

— Нет, как будто с заводов, — ответил Рунек. — Это голоса людей! Это крики разъяренной толпы! На заводах что-то случилось. Я должен идти туда!

— Вы? Что вам нужно там?

— Я буду защищать господина Дернбурга от его людей! Я знаю, как раздражены и настроены против него рабочие: если он теперь покажется… ему грозит опасность.

— Господи! — в ужасе вскрикнула молодая женщина.

— Не бойтесь ничего; пока я возле него, ни один из рабочих не приблизится к нему. Горе тому, кто решится на это!

Несколько минут тому назад Цецилия думала, что не может простить обвинителя ее брата, а теперь воображаемая ненависть вдруг исчезла под влиянием страха за него, за его жизнь; она быстро подбежала к нему и, обеими руками схватив его за руку, воскликнула:

— Эгберт!

Рунек остановился как вкопанный.

— Цецилия! Вы так зовете меня?

— Вы не станете намеренно раздражать толпу? О, вы ищете смерти! — вне себя воскликнула молодая женщина. — Эгберт, подумайте обо мне, о том, как я боюсь за вас!

В восторге от услышанного, Эгберт хотел привлечь к себе любимую женщину, но его взгляд упал на ее траурное платье и на могилу друга, и он только молча прижал ее руку к губам; однако светлый луч счастья не погас на его лице.

— Я буду думать и помнить об этом. Прощайте, Цецилия!

С этими словами он быстро исчез.


***


К вечеру оденсбергские заводы стали ареной бурных сцен. Старания начальства сдержать волнение и сохранить спокойствие при увольнении рабочих осталось без результатов вследствие вызывающего поведения партии, тайным руководителем которой был Ландсфельд и возглавлял которую здесь, на заводах, рабочий Фальнер. Сегодня руководитель социалистов счел нужным лично явиться в Оденсберг; он знал, что зависело от этого дня. Большинство рабочих уже опомнилось и решило завтра опять приступить к работе, подчинившись требованиям патрона; каково будет влияние их примера на остальных, можно было предвидеть; следовательно, надо было во что бы то ни стало устроить несколько стычек, которые сделали бы всякое соглашение невозможным. Добиться этого Ландсфельду удалось.

Заводы были переполнены шумящей толпой рабочих, которые пока только ссорились между собой. Фальнер и его приверженцы яростно осыпали бранными словами своих противников.

«Трусы! Изменники! Подлые собаки!» — слышалось вокруг, а те, к кому относились эти эпитеты, разумеется, не оставались в долгу. Они упрекали товарищей в том, что те силой заставили их принять решение, которое им и во сне не снилось. Кулаки пока не очень пускались в ход, но каждую минуту могло последовать кровавое столкновение, а тогда диким страстям возбужденной толпы трудно будет препятствовать.

Служащие выдерживали форменную осаду в здании дирекции; младшие сбежались из бюро и мастерских, теперь уже запертых, сюда, к своим начальникам, которые сами совершенно растерялись. Принятые меры не дали результата, и все взволнованно обсуждали, что нужно предпринять.

— Ничего не поделаешь, надо вызвать патрона, — сказал директор. — Он решил при необходимости вмешаться лично; я не знаю, что еще можно придумать.

— Ради Бога, нет! — воскликнул Виннинг. — Он не должен показываться; он настроен совсем не так, чтобы сказать им доброе слово, а если заговорит с ними резко, тогда всего можно ожидать.

— Да чего, собственно, хотят эти люди? — спросил доктор Гагенбах, пришедший сюда, полагая, что может быть надобность в медицинской помощи. — Кому они угрожают? Господину Дернбургу? Нам? Или друг другу?

— Этого они, по всей вероятности, и сами не знают, — возразил главный инженер. — Разве что их предводителю Ландсфельду это ясно. Говорят, сегодня он в Оденсберге, а потому мы можем с полной уверенностью ждать чего-нибудь серьезного.

— Именно поэтому я и не могу дольше брать ответственность на себя одного, — сказал директор. — Я извещу патрона, что мы потеряли власть; пусть делает, что хочет.

Он пошел к телефону, как вдруг шум снаружи прекратился. Он затих внезапно; наступила могильная тишина.

— Это патрон! — произнес Виннинг. — Я так и думал, что он придет, как только услышит шум.

— Но какой у него вид! — тихо прибавил Гагенбах. — Боюсь, чтобы не случилось чего недоброго.

— Надо открыть двери, чтобы он мог скрыться здесь в случае нужды, — сказал директор, также поспешно подошедший к окну. — Он ведь один, даже Вильденроде нет; мы должны выйти к нему. Скорее, господа!

Дверь, запертую изнутри, открыли, но ни они не могли пробраться к хозяину, ни он к ним; их разделяла плотная толпа, занявшая всю площадь перед домом; попытка директора и его коллег пробить эту живую стену оказалась безуспешной; стоявшие ближе к ним рабочие приняли такие угрожающие позы, что они попятились, не желая еще больше разозлить толпу, так как это тотчас обратилось бы против Дернбурга.