Эгберт Рунек был почти ровесником Эриху, но на вид казался на несколько лет старше. Он производил впечатление достаточно сильного человека, а ростом был значительно выше Эриха; загорелое от солнца и ветра лицо было вовсе некрасиво, но каждая его черта была выразительна и энергична; густые белокурые волосы и борода имели легкий рыжеватый оттенок, над темно-серыми глазами высился сильно развитой лоб. Этот человек имел такой вид, как будто до сих пор не знал и не искал радостей жизни, а был знаком лишь с ее трудностями. В его движениях тоже чувствовалась какая-то суровость, впрочем, смягченная в настоящую минуту, какое-то упорство, которое составляло выдающуюся черту его характера.

— О, я совсем поправился, — сказал Эрих, отвечая на вопрос друга. — Разумеется, путешествие немного утомило меня и перемена климата отражается на моем здоровье, но все это пройдет.

— Конечно, тебе надо еще привыкнуть к северному климату.

— Если бы только это не было так трудно! — вздохнул Эрих. — Ведь ты не знаешь, что именно так долго и так упорно удерживало меня там, на солнечном юге.

— Нет, но по намекам в твоем последнем письме я без труда угадал истину. Или это — тайна?

Светлая, счастливая улыбка скользнула по лицу Эриха; он слегка покачал головой.

— Для тебя — нет, Эгберт. Отец желает, чтобы пока в Оденсберге об этом никто не знал, но тебе я могу сказать, что под пальмами Ривьеры, на берегу голубого моря, я нашел счастье, такое опьяняющее, такое сказочное, о каком никогда даже и не мечтал. Если бы ты знал мою Цецилию, если бы видел ее красоту, ее обворожительные манеры… Ах, вот опять холодная, насмешливая улыбка, с которой ты встречаешь всякое горячее, восторженное чувство! Ты, строгий Катон[3], никогда не знал любви, не хотел ее знать.

— Мне с самой ранней молодости пришлось взяться за серьезную работу, а при такой жизни романтизм не идет в голову. Для того, что ты называешь любовью, у нашего брата нет времени.

Это бесцеремонное замечание обидело влюбленного жениха; он взволнованно воскликнул:

— Так ты считаешь любовь забавой бездельников? Ты все прежний, Эгберт! Ты никогда не верил в эту таинственную, могучую силу, которая непреодолимо влечет двух людей друг к другу и соединяет их навеки.

— Нет! — с сознанием собственного превосходства ответил Эгберт. — Однако не будем спорить об этом. Тебе с твоим мягким сердцем необходимо любить и быть любимым; это для тебя — одно из условий жизни; я же создан совсем из другого теста и с давних пор стремлюсь к иным целям, которые несовместимы с мечтами о любви. Так твою невесту зовут Цецилией?

— Цецилией фон Вильденроде. Что с тобой? Тебе знакома эта фамилия?

Рунек, действительно, как будто смутился и странно-испытующе взглянул на друга.

— Мне кажется, я когда-то слышал ее, говорили о каком-то бароне Вильденроде.

— По всей вероятности, о моем будущем шурине, — непринужденно заметил Эрих, — это старинная и всем известная дворянская фамилия. Прежде всего ты должен посмотреть на мою Цецилию; я познакомил с ней отца и сестру, по крайней мере, по портрету.

Он взял со стола отца большую фотографию и протянул ее другу. Портрет был очень похож и хотя, конечно, не передавал всей прелести оригинала, но все-таки достаточно выказывал его красоту; на Рунека смотрели большие темные глаза Цецилии. Эгберт молча рассматривал портрет, и только вопросительный взгляд жениха заставил его сказать:

— Очень красивая девушка.

От этих слов повеяло ледяным холодом, и это умерило пыл Эриха, который рассчитывал услышать слова восторга. Они стояли у письменного стола; взгляд Рунека случайно упал на другую фотографию, и на его лице опять промелькнуло то же странное выражение, которое появилось раньше, когда он услышал фамилию Вильденроде; его лицо дрогнуло.

— А это, по всей вероятности, брат твоей невесты? Об этом нетрудно догадаться, они очень похожи.

— Это, действительно, Оскар фон Вильденроде, но сходства между ними нет никакого: Цецилия совершенно не похожа на брата. У нее не такие черты лица.

— Но те же глаза, — медленно сказал Эгберт, не сводя взгляда с двух портретов, а потом вдруг отодвинул их от себя и отвернулся.

— Ты не хочешь даже пожелать мне счастья? — с упреком спросил Эрих, обиженный таким равнодушием.

— Извини, я забыл. Дай тебе Бог счастья, такого счастья, какого ты заслуживаешь! Однако мне надо идти к твоему отцу, он ждет меня.

Он явно хотел окончить разговор. Эрих в свою очередь вспомнил о предстоящем свидании друга с отцом и о предмете их беседы.

— Папа в библиотеке, — ответил он, — и ему нельзя мешать; ты можешь еще посидеть со мной. Он вызвал тебя из Радефельда… тебе известно зачем?

— По крайней мере, я догадываюсь. Он говорил с тобой об этом?

— Да, я услышал эту новость от него первого. Эгберт, Бога ради, ведь ты знаешь моего отца, а также то, что он никогда не потерпит инакомыслия на своих заводах!

— Он вообще не терпит никакого мнения, кроме своего. Он не хочет понять и никогда не поймет, что мальчик, который обязан ему своим воспитанием, стал взрослым человеком; его удивляет, как это его воспитанник смеет иметь собственные убеждения и идти своей дорогой.

— Кажется, эти идеи довольно резко расходятся с нашими, — тихо сказал Эрих. — В письмах ты ни разу не упоминал об этом.

—Зачем? Тебя надо было оберегать от всякого волнения, и ты все равно не понял бы меня, Эрих. Ты с детства робко отворачивался ото всех вопросов современной жизни, а я заглянул настоящему прямо в глаза; если при этом между нами образовалась пропасть, то я не в силах изменить это.

— Между нами — нет, Эгберт! Мы друзья и останемся друзьями, что бы ни случилось! Или ты думаешь, я забыл, что обязан тебе жизнью? Конечно, ты, по-прежнему, и слышать не хочешь о моей благодарности, но я до сих пор чувствую все, что тогда испытал, помню падение в воду, ужас, наполнивший мою душу, когда бешеный водоворот подхватил меня, а потом блаженное чувство безопасности, когда твоя рука схватила меня. Я всеми силами мешал спасать меня, судорожно цепляясь за тебя; я подвергал тебя самого смертельной опасности, и всякий другой бросил бы меня, но ты этого не сделал; благодаря своей исполинской силе, ты сумел удержаться на поверхности и продвигаться вперед, пока мы оба не достигли берега. Для шестнадцатилетнего мальчика это был героический подвиг!

— Это был просто удобный случай испытать свои силы и умение плавать, — возразил Рунек. — Для меня это купание не имело никаких последствий, тогда как ты опасно заболел от испуга и простуды.

Он замолчал, потому что в эту минуту в комнату вошел Дернбург с книгой в руке; патрон так спокойно ответил на поклон молодого инженера, как будто между ними ровно ничего не случилось.

— Вы, конечно, наслаждаетесь первым свиданием после долгой разлуки? — спросил он. — Ты впервые видишь сегодня Эриха, Эгберт; как ты его находишь?

— У него все еще болезненный вид, и, конечно, ему надо некоторое время очень беречься.

— Доктор того же мнения. Сегодня ты как будто особенно утомлен, Эрих! Иди в свою комнату и отдохни.

Молодому человеку хотелось остаться, чтобы стать третейским судьей и примирителем между ними, если объяснение примет чересчур бурный характер, но слова отца звучали почти приказанием, а Рунек тихо произнес:

— Уйди, прошу тебя!

Эрих с горечью покорился. Он чувствовал в этой привычке щадить его что-то унизительное для себя и сознавал, что его щадили не только ввиду его физической слабости. Отец никогда не смотрел на него, как на самостоятельного и равного ему человека; собственно говоря, и друг смотрел на него так же. Теперь его удалили, чтобы он «отдохнул» — другими словами, его хотели избавить от необходимости быть свидетелем очень неприятного столкновения, а он позволил удалить себя с тягостным сознанием, что его присутствие совершенно не нужно и бесполезно.

Дернбург и Эгберт остались одни; первый опустился на стул перед столом, держа в руках чертеж радефельдской трубы и глядя на него.

— Я принимаю твой проект, Эгберт, он лучший из всех, которые были предложены мне, и прекрасно решает все проблемы. О некоторых подробностях надо еще подумать, тебе придется кое-что изменить, но в общем проект превосходен, и работы будут начаты в ближайшее время. Хочешь взять на себя их ведение?