Он никогда не вскрикивал громко, дойдя до оргазма; шум приглушался, словно рядом всегда кто-то слушал, смотрел. «Ш-ш, ш-ш», — говорил он, если они были в чужом месте и кровать скрипела, и даже дома, когда она забывалась, когда что-то — возможно, всего лишь эмоции, накопившиеся за день — требовало более бурного выхода, более шумной реакции. Но, поскольку эмоции эти не были вызваны Хомером, она не имела на них права и поэтому быстро утихала.
Иногда она плакала после, сама не зная почему.
— Что с тобой? — спрашивал Хомер.
— Не знаю.
— Я сделал что-нибудь не так? — настаивал он, соскальзывая на зыбкую почву, и она не могла не рассмеяться, потому что он все делал даже более, чем «так», и доставлял ей такое наслаждение.
— Конечно же, ты делаешь все так, как надо, — говорила она.
— Тогда что с тобой?
Этого она сказать не могла. Возможно, она оплакивала все горести мира или то, что всему есть смертный предел, или то, что, испытывая удовольствие, в то же время она страдала при мысли, что ему придет конец, а возможно, она плакала потому, что Хомер никогда не плакал.
Однако сегодня ответить было легко.
— Я плачу, потому что меня расстроила мать, — сказала Изабел. — Я хотела бы, чтобы она чуть больше меня любила.
— А я бы хотел, чтобы моя мать любила меня чуть меньше, — сказал Хомер. — Тогда я не чувствовал бы такой ответственности за нее.
— Мы оба изменили им.
— Изменили? — удивленно сказал Хомер. — Для меня главное — знать, что я не изменил себе.
Иногда, желая его уколоть, люди намекали Хомеру, что он изменил своей стране, что, раз он против войны с Вьетнамом, он тем самым против Америки и его переезд в Европу — предательство по отношению к стране, которая вскормила его.
«Что ж, если вы так на это смотрите, — охотно соглашался Хомер, — вы, наверное, правы. Но я предпочитаю быть гражданином мира, чем подданным Америки при ее теперешнем настрое. Я не делаю ничего противозаконного. Я плачу налоги. Просто мне здесь больше нравится».
Но теперь, когда неуверенность в себе и чувство национальной вины охватили душу американца, как раньше — душу европейца, Хомеру легче было пересечь Атлантику. Он плавал туда три-четыре раза в год по делам фирмы, где он служил, или чтобы побывать с Джейсоном у родителей.
«Я знаю, они поддерживают военные программы, — говорил он, — и так далее, и тому подобное. Но глоток кондиционированного воздуха и всеобщая предприимчивость действуют весьма стимулирующе».
Изабел, сомневаясь в радушном приеме, никогда не ездила в Австралию. Иногда она спрашивала себя: будь у нее вместо сына дочь, не проявляла бы Хэриет к внучке больше интереса.
«Не волнуйся, — говорил ей Хомер, — наш дом — Лондон, пусть все будет как есть. Мы станем родоначальниками нашей династии, мы позабудем все, что было раньше. Наше прошлое — в наших генах, этого более, чем достаточно».
Джейсон, дитя двух континентов, радостно играл на Уинкастер-роу и не желал другой жизни.
День рождения сына! Наверху Джейсон пробудился ото сна и приветствовал окружающий мир оглушительным воплем. Не в его привычках было встречать утро тихим бормотанием или еле слышным поскуливанием, подобно детям их друзей, судя по словам родителей; он предпочитал здороваться с наступающим днем громким криком, где бурный восторг сочетался с укором. Выпустив, так сказать, на волю заглушенный сном пыл, накопившийся за ночь, Джейсон снова засыпал минут на пять прежде чем вторично, теперь уже окончательно, проснуться. На этот раз его вопли взывали о внимании: они тянулись до тех пор, пока кто-нибудь из родителей не появлялся наверху.
«Думаю, он утихомирится, когда достигнет половой зрелости, — не раз говорил Хомер, — и не узнает, на что нужна ночь и куда девать энергию».
— Отсрочка на пять минут, — сказал он в это утро, вытирая слезы Изабел.
Сегодня была очередь Хомера поднимать сына, но в честь его дня рождения родители оба отправились к нему в спальню. Изабел спустила ноги со своей стороны кровати, Хомер — со своей. Оба натянули джинсы, тенниски и туфли на резиновой подошве. Зазвонил телефон. Это была одна из ассистенток Изабел. Извинившись за ранний звонок, она попросила разрешения связаться с норвежским архитектором, который остановился на день в Лондоне, прервав свое кругосветное путешествие. Тревога Изабел улетучилась. Мир вернулся к нормальному состоянию. Надо было принимать решения, зарабатывать деньги, справляться с жизнью.
Хомер открыл дверь в спальню Джейсона. «Тра-та-та-та-та», — тарахтел Джейсон, направляя на родителей новый нарядный пистолет так, словно держал в руках автомат.
— Мне шесть, скоро будет семь, мне не надо сегодня идти в школу.
— Надо, надо, — сказали они. Джейсон вопил, орал и топал ногами. Родители урезонивали его, взывали к его рассудку, улещивали.
Хомер отводил Джейсона в школу по понедельникам и средам и забирал по вторникам и четвергам. Изабел отводила его по Вторникам и четвергам и забирала по понедельникам и средам. По пятницам родители вместе отводили его и вместе забирали. Такой распорядок вполне их устраивал.
В хорошую погоду Джейсон сидел за спиной Хомера на велосипеде. Сегодня был ясный день. Джейсон, все еще с пятнами от слез на щеках, обернулся, когда они отъезжали, и улыбнулся матери. Это была улыбка принца своему приближенному, бесконечно добрая, бесконечно снисходительная. Всепрощающая. Изабел стало ясно, что он с самого начала не собирался пропускать уроки.
Изабел вернулась в кухню выпить кофе. Радио было включено. Передавали утренние известия. Изабел слушала с профессиональным интересом. Она была знакома с достаточным числом журналистов, встречалась со многими издателями, делала, пусть незначительную, работу для отделов новостей, чтобы знать, каким путем достигается желанный результат, какими, отчасти случайными, отчасти сознательными способами создается тенденциозное мнение, и истина в который раз выскальзывает из пальцев, как ртутный шарик, который падает на пол и, разлетевшись на мелкие частицы, исчезает навсегда. Сегодня ей было достаточно ясно, о чем идет речь.
В Америке началась подготовка к выборам президента. Шло предварительное голосование сторонников обеих партий за выставленных кандидатов. Демократам пришелся по вкусу человек со стороны, молодой сенатор из штата Мэриленд по имени Дэндридж Айвел — известный всем как Дэнди Айвел. Заглушаемый треском радиоволн, комментатор раздумывал вслух о преимуществах молодого кормчего у кормила власти; он возвращался к эре Кеннеди и золотому веку США, когда национальный позор, депрессия, финансовая политика, инфляция, безработица и уличные беспорядки еще не стали обычными темами разговора. Век, когда страну не отягощало чувство ответственности, — юность нации. Возможно, если у кормила власти станет Дэнди Айвел, Америка снова будет сильной и молодой. Энтузиазм комментатора, с треском отскакивая от какого-то неисправного спутника, не оставлял сомнения в том, что он болеет за Дэнди Айвела.
Изабел села. В доме было тихо. Большие круглые часы, висевшие на стене кухни, тикали в одном ритме, старинные стоячие часы, гордо возвышавшиеся в холле, среди велосипедов и пальто, в другом. Круглые часы надо было заводить каждый день, стоячие — раз в неделю. Изабел заводила круглые — про стоячие она всегда забывала. Хомер — нет. Она налила себе чашку кофе. Хомер ограничил себя двумя чашками в день и никогда не пил растворимый. Боялся, что он канцерогенен.
Как бы она жила без Хомера? Он построил ее жизнь, изменил ее личность, превратил безалаберную потаскушку в спокойную, уверенную в себе женщину. Изабел обхватила себя руками. У нее заболело в груди. Принялась качаться взад и вперед.
Конечно, она знала это имя, слышала или видела где-то мельком, но притворилась сама перед собой, будто понятия не имеет, о ком идет речь. Конечно же, она проснулась в испуге, конечно же, она позвонила матери, конечно же, она плакала.
Дэнди Айвел, президент Соединенных Штатов.
Когда-то, думала Изабел, я полагала, будто события не связаны между собой, случайны; полагала, что, когда тебя любят, а потом бросают, это уходит в прошлое и исчезает, и что настоящая, остающаяся в памяти жизнь, жизнь, за которую ты несешь ответственность, начинается только с брака или чего-то равнозначного ему, и рождения ребенка. Она видит теперь, что это не так. Ничто не исчезает, даже то, что ты очень бы хотел потерять. Все движется к определенной точке во времени. Наше будущее обусловлено нашим прошлым; всем целиком, а не только путями, которые мы избираем или которыми гордимся.