У нее не было матери. Она даже ее не помнила, ибо та умерла семнадцать лет тому назад, оставив бедную Маргариту, которой едва минул год, на попечение своего мужа, Джемса Вентворта.

Но Джемс Вентворт, известный негодяй, отвергнутый средой всех честных людей, живший на средства, добываемые неизвестно каким путем, совершенно запустил воспитание своей дочери и вовсе не заботился о ней. А она с каждым годом все более походила на свою покойную мать. В восемнадцать лет она стала совершенной красавицей с темно-каштановыми волосами и такими же темно-карими глазами. И все же Джемс Вентворт любил свою дочь, но только по-своему. Временами он просиживал дома вдвоем с Маргаритой по целым неделям, погруженный в какое-то мрачное раздумье. Но при этом наступали для него минуты, когда он бежал из дому и скрывался неизвестно где по неделям, даже месяцам, а бедная Маргарита терзалась от горя и неизвестности о судьбе отца. Иногда он приносил ей деньги, иногда же питался на ее трудовые гроши.

Но как дурно он с ней ни обходился, он искренно любил ее и гордился ею. Она же по женскому инстинкту любила его горячо, преданно и считала благороднейшим и самым блестящим из людей.

Она не считала горем работать, ходить пешком в даль, давать скучные уроки и за свой тяжелый труд получать лишь самую скромную плату, ибо ее наемщики не совестились торговаться с такой бедной девушкой, так жалко бросавшейся на всякую плату. Единственным ее горем было то, что отец, которого она считала достойным быть членом высшего общества, был нищим, отверженным всеми.

Она часто говорила ему, сидя рядом с ним и обвив его шею руками, об этом с сожалением и любовью. Были минуты, когда старый, закостенелый негодяй плакал навзрыд о загубленной им жизни, о преступлениях, омрачивших его молодость.

— Да, ты права, Мэгги, — говаривал он, — ты права, я рожден для лучшей судьбы. Из меня должен был выйти совершенно другой человек и, вероятно, вышел бы, если б не один… низкий подлец; он предал меня, он своей изменой опорочил мое имя и оставил одного в мире бороться против всего света. Ты не знаешь, Мэгги, что значит эта борьба со светом, с обществом. Человек, начавший жизнь с честным именем и большими надеждами на успех, вдруг видит себя отверженным безжалостным обществом. За один роковой проступок он опозорен, выброшен из среды общества. Без имени, без друзей, без аттестата он должен начинать жизнь сызнова, и все от него отворачиваются, все указывают на него пальцем. Он — отверженный. Те самые люди, которые прежде смотрели на него с приветливой улыбкой, теперь с презрением поворачиваются к нему спиной. Те самые, которые его прежде хвалили, теперь громче всех его осуждают. Изгнанный отовсюду, где прежде его принимали с распростертыми объятиями, несчастный скрывается среди совершенно чуждых ему людей, старается уничтожить все связи с прошедшим, меняет свое имя. Сначала ему иногда и везет, ему дают занятие, ему доверяют и он работает как честный человек, ибо он в душе всегда оставался честным. Но это продолжается недолго; он не может убежать, скрыться от своего страшного прошлого. Нет! В тот день, в тот час, в ту минуту, когда он всего более гордится своим новым именем и уважением, которое он сумел себе заработать, вдруг становится ему поперек дороги какой-нибудь старый знакомый, прежде бывший его другом, теперь ставший неумолимым врагом. И в одну секунду исчезают все надежды, столь долго лелеемые. Все его добрые, хорошие дела признаются иезуитством. Он никогда не сможет сделать ничего хорошего, ибо раз сделал дурное. Вот как судит свет.

— Но не так говорит Евангелие, — нежно шепчет Маргарита. — Помнишь, отец, что Спаситель сказал преступной женщине: «Иди и не греши более».

— А знаешь, что свет сказал бы в этом случае, дитя мое? — отвечал с горечью Джемс Вентворт. — Свет бы сказал: «Ступай, отверженное создание, и снова греши. Тебе никогда не позволят вести честную жизнь или жить с честными людьми. Раскайся в своей вине, и мы будем смеяться с презрением над этим раскаянием, служащим лишь ловушкой для честных людей. Плачь, и мы отвернемся от тебя с негодованием. Работай, трудись, старайся снова составить себе честное имя, и, когда ты достигнешь почти верхушки этой крутой горы, мы общими силами столкнем тебя вниз, назад, в мрачную пропасть». Вот что говорит свет преступнику, дитя мое. Я не очень хорошо знаю Евангелие, я никогда не читал его с тех пор, как вышел из детства. Я помню, как, бывало, в тихие воскресные вечера я читывал вслух матери Священное Писание. Я словно вижу перед собою нашу старую комнату, мою мать, с любовью следящую за моим чтением. Но теперь я мало знаю Евангелие, и, когда ты стараешься читать мне святые слова, я чувствую, будто какой-то дьявол раскрывает мне всю внутренность и затыкает мне уши, не давая слушать. Да, я не знаю Евангелия, но знаю свет. Законы общества неумолимы, Мэгги; нет прощения человеку, которого однажды уличили в преступлении. Но человек может совершать какие угодно преступления, благо бы он только делился с ближними и, главное, не попадался бы.

16 августа 1850 года, в день, когда Самсон Вильмот должен был выехать в Саутгэмптон, Джемс Вентворт провел все утро в комнате своей дочери. Молодая девушка работала, а отец сидел у окна, покуривая свою длинную глиняную трубку и глядя на прелестное лицо Маргариты.

Комната была чистая и опрятная, хотя меблирована очень бедно; вся мебель была старинная, на тонких ножках, как обыкновенно в съемных квартирах. Однако эта бедная комната отличалась простотой и опрятностью, которые гораздо приятнее для глаза, чем самая дорогая мебель. На стенах висели акварельные рисунки и дешевые гравюры; на столе стояли цветы, а сквозь кисейные занавески на окнах виднелись зеленые ветви дикого смоковника.

Джемс Вентворт был когда-то очень хорош собою. Это было заметно и теперь. Он мог бы быть доселе еще красивым мужчиной, если бы глаза его не блестели какой-то мрачной решимостью, а губы не уродовала презрительная улыбка.

Ему было пятьдесят три года отроду, и он был совершенно сед, хотя это его вовсе не старило. Его прямая фигура, гордая, почти надменная осанка и решительная походка принадлежали человеку в самом цвете лет. В темной каштановой бороде его и бакенбардах пробивались только кое-где седые волосы. Форма его головы и лица, орлиный нос, высокий лоб, массивный подбородок ясно говорили о больших умственных способностях. Его длинные, мускулистые руки и ноги обнаруживали физическую силу. Даже голос его и манера говорить свидетельствовали о необыкновенной силе воли, граничившей почти с упрямством.

При взгляде на этого человека тотчас приходила в голову мысль, что его опасно оскорбить. Действительно, все в нем говорило, что это человек решительный и мстительный, что его нелегко отвлечь от однажды поставленной цели, даже если бы случай к ее осуществлению долго не представлялся.

Сидя теперь у окна и пристально глядя на дочь, он был погружен в мрачные думы. Однако сидевшее перед ним прелестное создание не могло не тешить самый причудливый глаз. Лицо молодой девушки, склоненное над работой, дышало красотой. Все черты ее были нежны и рельефны; карие глазки светились удивительным блеском, смягчаемым какой-то прелестной томностью; великолепные каштановые волосы окаймляли низенький, но широкий лоб. Высокая, тоненькая, грациозная фигурка молодой девушки придавала непостижимую прелесть ее старенькому ситцевому платью и полотняному воротничку, которые никогда бы не надела порядочная горничная. Хорошенькая, маленькая ножка с очень высоким подъемом виднелась из-под ее платья.

В выражении лица Маргариты Вентворт было что-то похожее на отца. Но это сходство было очень небольшое, молодая девушка наследовала свою красоту от матери. Она наследовала и ее характер; но к нежной, женственной натуре примешивались решимость, сила характера и ум ее отца. Словом, это была прелестная женщина, приятная, любезная, но способная долго питать чувство мести за глубокое оскорбление.

— Мэгги, — сказал Джемс Вентворт, бросая в сторону трубку и устремив свой взгляд на дочь, — я часто смотрю на тебя с удивлением. Ты, кажется, довольна своей судьбой и почти счастлива, хотя многие женщины на твоем месте давно бы сошли с ума. Разве у тебя нет никаких амбиций?

— О, много, — отвечала молодая девушка, подымая глаза от работы и грустно смотря на отца, — только мои амбиции все сосредоточиваются на вас.

— Поздно, дитя мое, — сказал он, — поздно, время ушло и случай ушел. Ты знаешь, я старался, трудился, работал, и все мои усилия были тщетны, несмотря на то, что я хорошо работал, быть может, лучше других людей. Ты добрая, благородная женщина, Маргарита, ты оставалась мне преданной и в счастье, и в горе; правда, счастья было мало в сравнении с горем, но ты, бедное дитя, все перенесла, все вытерпела. Ты в моих глазах — самая верная женщина, какая только была на земле; в одном лишь ты не походишь на женщину.