Он бежал сломя голову; его ботинки не выдержали такой бешеной скачки, и Геннадий Васильевич, запнувшись разорванной подошвой о какой-то бугорок на тротуаре, растянулся во весь рост…
Он был ошеломлен, но когда поднялся, то увидал картину еще более его поразившую.
Молодую девушку городовой вместе с каким-то штатским господином усаживали на извозчика.
Господин сел с ней рядом.
Аристархов понял и вдруг неистово и благим голосом закричал:
— Караул!..
Больше припомнить он ничего не мог.
На другой день, проснувшись в части, Геннадий Васильевич был до крайности удивлен.
Он старался возобновить в своей памяти, за что могли его забрать.
Не чувствуя за собой никакой особой вины, он, не без основания, заключил, что просто был пьян.
Вдруг он вспомнил свою встречу с Фанни.
— Я разыщу ее во что бы то ни стало… — решил он.
Забранный, действительно, лишь для протрезвления, Геннадий Васильевич в тот же день был выпущен из части и побрел к себе домой.
Жил он на Большом проспекте Васильевского острова, в деревянном флигеле каменного трехэтажного дома.
Во флигеле, состоявшем из трех комнат, ему были отведены две, а третья была занята под кладовую, где хранился всевозможный старый хлам, от старых кучерских армяков до ломаных подков включительно.
Старый актер называл свое помещение во флигеле «мое Монрепо» и благословлял судьбу, пославшую ему благодетеля, поселившего его на даровую квартиру, да еще к тому же довольно сносно меблированную.
Благодетелем этим оказался юный купеческий сын, бывший завсегдатай «Зала общедоступных увеселений», как раз в момент выхода из состава труппы Аристархова лишившийся престарелого родителя — матери он лишился ранее — и очутившегося обладателем тятенькиных капиталов и описанного нами дома.
Купчик закутил, а отставной актер стал его неизменным спутником. Пресытившись всеми наслаждениями, которые могли дать злачные места приневской столицы, наш саврасик пожелал сделать заграничный вояж, а во время своего отсутствия из России поручил присматривать за домом Геннадию Васильевичу, поселив его во флигеле.
В доме был неграмотный дворник Архип — старик лет шестидесяти, служивший с малых лет, еще при деде и отце купчика.
«Ты веди книгой и справляй по дому все полицейские обязанности, — сказал Аристархову купчик, — но деньги с жильцов получать не моги, на то есть Архип. Дочь его тебе стряпать будет за мой счет, чай, сахар, керосин тоже мой и четвертной билет жалованья… Согласен? Приеду из заграничных земель, опять куролесить будем, а туда тебя везти неравно испугаются… И без тебя там прохвостов довольно».
Геннадий Васильевич, пропустив мимо ушей своеобразную откровенность своего амфитриона, с радостью согласился на предложение и принял место.
Таким-то образом он приобрел «свое Монрепо», и надо отдать справедливость, аккуратно исполнял свои обязанности, которые, впрочем, оставляли ему много времени для служения богу Бахусу.
VIII. Вместе тошно, порознь скучно
Когда Леонид Михайлович поехал к своей больной матери, он совсем не думал о Фанни Викторовне.
Во время путешествия его, видимо, поглощала мысль об опасности, угрожающей его матери, и о том, что этой беды он не будет в состоянии предотвратить.
Он пробыл у нее несколько дней.
По миновании кризиса прошло беспокойство, и он снова начал мечтать о Фанни.
Любил ли он ее?
Он и сам этого хорошенько не знал.
Конечно, когда-то она сильно увлекала его.
Пока они не жили вместе, пока его не удручали мелочи взаимной жизни, он был серьезно влюблен в нее.
Но уже спустя неделю, когда порывы деликатности были совлечены, когда взаимные недостатки, неуловимые при других обстоятельствах, стали терзать его, он охладел к ней, потому что исчезла та чудная неизвестность и таинственность, без которой всякая старость притупляется.
Куда девалось его инстинктивное влечение к прекрасному?
Отведавши радостей и упоения страсти, он очутился за кулисами вседневной жизни, и эта жизнь быстро приелась ему.
Он затосковал, не видя исхода из этого однообразного, жалкого существования.
Поразмыслив хорошенько, он понял, что эта девушка отравила ему жизнь своими низменными вкусами и привычками, пьянством и порочными наклонностями.
Он не скрывал своего охлаждения.
Если бы он уехал из Петербурга по другой причине, он вел бы себя как школьник на каникулах.
Праздная жизнь в доме матери невольно заставляла его вспоминать бурное столичное житье.
Он припоминал веселые обеды с ней, ее разные милые выходки в продолжении первых дней, разные школьничества и шутки.
Издали все недостатки обожаемого существа побледнели.
Он теперь уже несколько идеализировал ее, и она казалась ему лучше и милее, чем когда-либо.
В любовнике проснулся поэт. На пьедестал богини он поставил куклу.
Короче — теперь он умирал от желания снова обладать ею.
Большую роль в этом возбуждении играло беспокойство.
Все его письма оставались без ответа, и он боялся какого-нибудь несчастья.
Он не мог найти себе места: скучал и тосковал по ней.
Наконец мать его совершенно поправилась, и уже ничто не удерживало его в деревне.
Он уехал.
Дорога, показавшаяся ему томительно-долгой, еще более усиливала его желание скорее увидеть Фанни.
Напрасно он пытался убить нескончаемые часы, стараясь заинтересоваться ходом поезда, следил за каждым движением паровоза, наблюдая как отражались солнечные лучи на окнах вагона, но он не мог забыться и думал только о ней.
Он наблюдал за своими случайными спутниками и по несколько минут неотводно глядел на их веселые или скучные лица.
Большей частью тут были крестьяне и крестьянки.
Его, как литератора, занимали их беседы, удачные выражения, жизненная философия русского народа, выраженная кратко, но содержательно.
Он вынул записную книжку и даже стал записывать многое из слышанного, но это скоро ему наскучило, и он убрал книжку и карандаш.
Высунув голову из окна вагона, он следил за однообразными картинами засеянных полей, отдаленных лесов, деревень, сел с куполами храмов, которые, казалось, двигались и бежали вслед за поездом.
Потом им снова овладели мрачные мысли.
Наконец поезд пришел.
Свирский быстро выскочил, сел на первого попавшего извозчика и с бьющимся сердцем подъехал к дому, где занимал квартиру.
Поднявшись на третий этаж, он позвонил.
Никто не шел отворять ему довольно продолжительное время.
Он позвонил еще раз. Подождал и начал трезвонить.
Соседняя дверь отворилась, и в ней показалась голова женщины.
«Ключ от этой квартиры у дворника. В ней никого нет», — сказала она.
Сердце Свирского упало.
Он хотел задать женщине вопрос, но она уже скрылась и заперла за собой дверь.
Леонид Михайлович несколько минут постоял на площадке, затем спустился вниз и разыскал дворника.
Тот передал ему ключ и объяснил, что барышня уехала на другой день после его отъезда, не давши отметки, и он отметил ее неизвестно куда.
— Тут вот каждый день разыскивал вас какой-то актер.
— Старый?..
— Да, старый, веселый такой, под хмельком всегда.
— Когда он был последний раз?
— Позавчера, кажись… Да вот он и идет, легок на помине.
Они стояли у ворот.
Леонид Михайлович обернулся и, действительно, увидел Аристархова, шедшего по тротуару нетвердой походкой.
Он пошел к нему навстречу.
— А, это вы… — сказал актер. — Я пришел к вам с недоброй вестью! Фанни погибла для вас навсегда, она стала снова достоянием всех… Что касается до меня, то я, оплакивая артистку, никогда не перестану восхищаться ею как женщиной. Она выше всех остальных уже тем, что не хочет и не умеет обманывать. Она не солжет вам теперь, когда высокая комедия любви покончена навсегда. То, что другие зовут падением, последней ступенью разврата, я считаю искуплением и правдой.
Сказав эту тираду, быть может даже составленную из старых ролей, Геннадий Васильевич приподнял свою шляпу, измятую во всяких превратностях судьбы, и не успел Свирский прийти в себя от его сообщения, удалился так быстро, как позволяли ему его больные, отяжелевшие от вина ноги.