Леонид Михайлович как-то бессознательно только посмотрел ему вслед, поднялся снова к себе, отпер квартиру, вошел и упал в кресло, подавленный всем тем, что ему пришлось перенести за какие-нибудь полчаса.

Немного успокоившись, он оглядел комнаты.

Все в них было так, как в день его отъезда.

Под кроватью в беспорядке валялись сапоги.

Постель была не убрана, одеяло скомкано и брошено на пол, подушки смяты.

Все доказывало, что квартира брошена тотчас после его отъезда.

На блюдечке из папье-маше, стоявшем на туалете, еще лежали шпильки, в углу — туфли, кофта была повешена на спинку стула, умывальный таз был полон грязной мыльной водой, в квартире был страшно тяжелый воздух, слышался сильный запах полосканья и духов, которые стояли незакупоренные.

Весь этот ужасный беспорядок напомнил ему исчезновение Фанни, одним словом, то, чего он никак не мог предвидеть.

Он вскочил, как ужаленный, при воспоминании о ее нежном личике, о ее стройной, соблазнительной фигуре.

Следующие дни были для него еще ужаснее.

Он жил в Петербурге жизнью затворника, без семьи и друзей, выходя только пообедать в ближайшем трактире.

Он отлично изучил трактирную жизнь, до мелочей присмотрелся к народу, толкущемуся там беспрерывно, прислушался к перебранке лакеев в засаленных фраках, проворно снующих между столами, до тошноты пригляделся к шалопаям-завсегдатаям; все это достаточно прискучило ему.

Он выходил из своего логовища растерянный и усталый, возмущаясь чужой радостью, угнетенный безысходной тоской.

Иногда он примечал на перекрестке женщину, по платью или фигуре похожую на Фанни.

Он вздрагивал и бежал за ней.

Оказывалось, что он ошибся. Он возвращался домой, поспешно усаживался в кресло, пробовал писать, с яростью бросал перо, брал книгу, глядел на часы, нетерпеливо ожидая одиннадцати часов, чтобы улечься спать.

Тяжелые были для него дни… Но по вечерам, когда наступали осенние сумерки, он начал хандрить еще более, злоба сильнее душила и терзала его.

Что бы он ни делал, он не переставал думать о Фанни.

Она представлялась ему страстная и возбужденная; он припоминал ее развалистую походку, она улыбалась ему с пылающим взором и горящими устами, и он вскакивал в сильном волнении и бежал из дому.

К этому состоянию примешивались ужасные мелочи жизни, которые раздражают и не такие слабые натуры. Это безделицы: белье, которое некому починить, оборванная пуговица, обившиеся края платья, все пустяки, которые женщина умеет уладить в два стежка, — все это утомляло и злило его булавочными уколами, и он еще сильнее тяготился своим одиночеством.

Первый раз в жизни он подумал о женитьбе, но он не был обеспечен и по совести не мог решиться на такой шаг.

Он упрекал себя за то, что не удержал Аристархова, не узнал от него адреса Фанни и бесплодно искал актера по всем трактирам и ресторанам, где тот когда-то часто бывал.

Однажды вечером, когда он по-прежнему безуспешно гранил тротуары, его остановил один приятель, студент медико-хирургической академии, большой весельчак и постоянный посетитель «Зала общедоступных увеселений».

Леонид Михайлович рассказал ему свое горе и спросил его, не знает ли он, где живет старый шут Аристархов.

— Знаю, — отвечал тот. — Он поступил в старшие дворники к одному купчику, мотающему наследственное тятенькино состояние.

— Старшим дворником? — переспросил Свирский.

Приятель рассказал ему историю поступления Геннадия Васильевича в заведующие домом молодого купеческого савраса, известную уже нашим читателям, и дал адрес Геннадия Васильевича.

На другой же день, утром, Леонид Михайлович был у Аристархова.

Несмотря на ранний час, Свирский застал его уже за бутылкой пива.

Геннадий Васильевич был, что называется, в градусе.

На вопрос Леонида Михайловича о Фанни, он заорал во все горло:

— Она моя душа, она моя жизнь!

Затем, подмигивая, он встал из-за стола, за которым сидел, и подошедши к стоявшему Свирскому, похлопал его по плечу.

— Эге, душа моя, видно задело за живое? В ней есть смак, а признайтесь, что она похожа на Нану Сухоровского, такие же глаза и волосы.

— Но я спрашиваю вас не о том, мне нужно узнать ее адрес. У меня есть дело… — проговорил Леонид Михайлович, едва удерживаясь, чтобы не броситься на актера с палкой, которую держал в руке.

— Дело… говорите… Я и она — это тоже самое.

— Где она живет?

— Как где… Здесь, где и я…

— Здесь… — упавшим голосом произнес Свирский.

— Эге, не понравилось… Старый друг, душа моя, лучше новых двух.

Леонид Михайлович быстро повернулся, чтобы выйти, но в это время дверь, ведшая в другую комнату, отворилась и на ее пороге появилась Фанни.

На ней была грязная, полурасстегнутая блуза; она тоже была, видимо, с похмелья, так как глядела на Леонида Михайловича посоловевшими глазами.

Увидев его, она, однако, побледнела еще более и двинулась было к нему, но он сделал презрительный жест, как бы отстраняя ее от себя, и вышел.

Он слышал как за ним раздался какой-то стон.

Это застонала Фанни, в отчаянии ломая свои руки.

— С чего это ты, моя милая? — с усмешкой спросил ее Геннадий Васильевич, когда дверь за Свирским затворилась.

Она молчала, с выражением душевной муки смотря на затворенную дверь.

Он заговорил, раздражаясь и возвышая голос при каждом слове:

— Послушай, у меня накипело на сердце. Я тебя вытащил из ямы, где ты издыхала, я тебе помог отделаться от полиции и привел тебя сюда, где ты можешь вволю жрать и пить. Твоему житью позавидует любая женщина, и взамен всего этого ты меня вышучиваешь и строишь из меня дурака. Это, наконец, невтерпеж. Это за мое же добро, чудесно! Нет, уж извини. Ты шляешься когда и где угодно, и я молчу; ты заводишь себе молодых балбесов, которые напевают тебе про любовь, а ты сдуру им веришь. Ты думаешь, если в ресторане на карте написано тюрбо, так тебе и подадут тюрбо, — нет, шалишь, тюрбо-то уже давно вывелось! Правду, значит, говорят, что есть дуры, которые всему верят! Я знаю вас, негодяек, вы уж не можете обойтись без того, чтобы не завести сразу целый десяток дружков, да не в том дело, это, положим, очень естественно, но я не хочу быть твоим запасным! Слышишь ты! Не зарься на своего писаку. Он тебя опять хочет подцепить. Ну, так вот и подумай, милая, хорошенько.

— Я думаю!.. — сказала Фанни Викторовна.

— Да и подумай! Беги к своему пылкому дружку! Нет, слушай, погоди и подумай хорошенько. С ним безысходная нужда и скука, со мной тебе жизнь — вечное веселье.

Но молодая девушка, не дослушав его, ушла в другую комнату.

Геннадий Васильевич встал и направился за ней.

Он застал ее собирающей свои пожитки.

— Послушай, я не злопамятен… Выпьем-ка лучше пивца. Послушай, да брось это тряпье, да и куда ты собираешься?.. Ведь, конечно, не к Свирскому? Ну, уж если бы ты вздумала идти к нему…

— Ну, так что бы было? Да неужели же ты думаешь, что я слушала все твои россказни. Ты меня выручил из ямы — это правда. Но для чего — это вопрос… Для того, чтобы я делила с тобой твою скотскую жизнь… Что касается Леонида, я бы его любила, быть может, если бы он был настоящим мужчиной, если бы он сумел взять меня в руки. Но все равно, я сегодня полюбила до безумия; он презирает меня, и это-то меня и тронуло. О, я не скрою от тебя, я готова была бежать за ним.

— Очень ты ему нужна теперь!

— Я знаю, что знаю! Да ты дурак после этого. Разве не прощают женщин? Так тогда бы не было на земле несчастий и к чему бы заводить тюрьмы и судей. Да и трудно ли добиться прощения. Смотри, как просто!

Она подошла к нему и протянула свои пухлые, румяные губки.

Аристархова всего передернуло.

Он хотел обнять ее.

— Назад, старый!.. — крикнула она. — Это только комедия, ты же сам учил меня. Так видишь ли, в чем дело… Ты мне порядочно опротивел. Прощай…

— Знаешь ли, Фанька, — сказал Геннадий Васильевич, — у меня явилось бешеное желание поколотить тебя.

— Ты, меня! Смотри не суйся, а то я разобью тебе морду этим графином.

Аристархов как зверь бросился на нее, схватив на лету пущенный ею графин, и со всей силой бросил ее на пол.