Как бы в отместку за то, что она когда-то ела руками, теперь она не хотела есть иначе, как на серебре, она не забыла потребовать самую дорогую мебель, бронзу, громадные зеркала в золоченых рамах, словом заставляла себя окружить показной роскошью.

Молодой и действительно глупый богач не жаловался на издержки, он был счастлив, когда его содержанка производила фурор на набережной своими великолепными и бросающимися в глаза туалетами, и он слышал, как про него говорили:

— Он положительно разоряется.

Мысль, что он способен проесть свое состояние, восхищала его.

Фанни Викторовну возмущала его глупость.

Когда он приводил целую толпу таких же, как он шалопаев, расчесанных, раздушенных и распомаженных, и они, растянувшись на диванах, важно, с идиотским восторгом обсуждали статьи лошадей, она бешено ломала себе руки.

Правда, случалось, он приводил к ней людей серьезных, но такие были всегда навеселе.

Они брали ее за подбородок и таинственно шептали:

— Вы, конечно, знаете, милочка, что завтра биржа будет решительная, до сих пор все колебалось, благодаря неустойчивости брянских…

— О я ничего не знаю… И смотря на вас, на богатых людей, я прихожу к убеждению, что создана любить оборванцев…

Ее содержатель нашел, что она дурно воспитана, но приписал эту выходку лишнему бокалу шампанского.

Фанни также упрекнула себя в глупости и с тех пор не произносила ни слова.

Ее содержатель был ей противен с первого же дня знакомства.

Обыкновенно он являлся часа в два с сигарой в зубах.

Он болтал о лошади, которую рассчитывал пустить на бег, о проигрыше в клубе, о какой-нибудь городской совсем для нее не интересной сплетни.

Она молчала, ожидала хоть какой-нибудь ласки или нежного внимания, в котором не отказывает женщине даже самый отъявленный негодяй.

Она так и не дождалась от него никаких выражений симпатии, не говоря уже о любви.

Невольно, почти с ненавистью смотрела на него Фанни Викторовна, сравнивая его со Свирским.

Какая разница была между этими двумя людьми.

Сколько в том было нежности, предупредительности в мелочах. Иногда они с вечера были оба не в духе, но тотчас все незаметно исчезало, и царила любовь, всецело поглощавшая их существа.

Эти незабвенные воспоминания порой так сильно овладевали ею, что она с бешенством отталкивала от себя своего властелина и, скрипя зубами, кричала, чтобы он убирался вон, что она устала и хочет спать.

Ненависть ее к нему возрастала прогрессивно.

Она с трудом удерживалась от дикого желания задушить собственными руками этого идиота или же, по крайней мере, избить его так, как она бивала Аристархова.

Она до такой степени тяготилась этим человеком, что у нее пропала даже охота разорять его.

Она по целым дням лежала на диване, курила папиросу за папиросой и пила ликеры и коньяк, к которым пристрастилась.

Убитая и опечаленная, она не жила, а прозябала.

Это уединение, это отсутствие общества, хотя бы ей подобных, эта сонливость должна была окончиться так же плачевно, как это было некогда у Свирского.

Она пила все более и более, и когда алкоголь затуманивал ее бедную голову, ей представлялась квартирка Леонида Михайловича.

Этот человек, которого она когда-то так терзала, мстил ей теперь, вызывая воспоминания о его неизмеримой доброте.

Фанни Викторовна пила, чтобы забыться, чтобы навек изгладить из памяти милый образ, но, наконец, ее желудок не выдержал — она заболела воспалением брюшины.

Она должна была прекратить это безумство, когда после нескольких недель, проведенных в постели, окруженная если не лучшими, то самыми дорогими докторами, она выздоровела.

Однажды вечером, страдающая сильнее, чем когда-либо, раздраженная, нервная, она проворно оделась, вышла из дому, села на первого попавшегося ей извозчика и поехала к своему бывшему возлюбленному.

Она это сделала как-то машинально, бессознательно.

Свежий воздух привел ее в себя.

Было десять часов вечера, она было уже хотела крикнуть вознице ехать назад.

— В самом деле, она, должно быть, сошла с ума, — думалось ей, — если она решилась ехать к Леониду.

— Да еще живет ли он там, дома ли, а самое ужасное было то, если она встретит там другую?

— Да и как он ее примет?

Если бы она вернулась к нему на другой день их встречи у Аристархова, нет сомнения, что он не только не оскорбил бы ее, но в конце концов принял бы ее с распростертыми объятиями.

Теперь, конечно, его бешенство прошло, гнев утих, но если вместе с тем изгладилось и всякое чувство к ней.

Ведь он просто-напросто может попросить ее уйти.

Молодая девушка еще колебалась, когда извозчик, проехав Пушкинскую, выехал на Коломенскую улицу.

Фанни Викторовна махнула рукой, указала извозчику ворота, где остановиться, расплатилась и быстро вышла, как бы не давая себе времени опомниться, взошла на лестницу и, задыхаясь, позвонила у его дверей.

Раздавшийся звонок, слышанный с лестницы, заставил ее вздрогнуть.

Несколько минут ожидания показались ей целой вечностью.

Наконец за дверью раздались торопливые шаги. Она узнала в них каким-то чутьем шаги Леонида и вся как-то съежилась.

Она даже схватилась рукою за косяк двери, чтобы не упасть.

Дверь отворилась, и Леонид Михайлович Свирский очутился лицом к лицу с Фанни Викторовной Геркулесовой.

X. Разогретое чувство

Леонид Михайлович смущенный глядел на свою неожиданную гостью.

— Как? Это ты? — невольно вырвалось у него.

— Да, знаешь, я ехала мимо, хотела узнать о твоем здоровье… Ты здоров?

— Да, но…

Она зажала ему рот рукой и торопливо заговорила, после того как он машинально запер дверь, а она сбросила свою тальму.

— Молчи, молчи, не будем говорить о прошлом. Я не для этого приехала к тебе. Поговорим лучше о другом… Много ли ты работаешь?.. Нашел ли место? Веселишься ли?

Она положительно засыпала его вопросами, а между тем он рассеянно слушал ее и с беспокойством глядел на видневшуюся из первой комнаты входную дверь.

Она заметила, наконец, этот взгляд.

— А, ты ждешь кого-то! — упавшим голосом сказала она. — Как я раньше не догадалась… В таком случае я ухожу… Что она блондинка или брюнетка?

— Блондинка… и, главное, порядочная…

— Порядочная… — с иронически злобным смехом повторила она. — Так стало быть и порядочные ходят по вечерам одни к мужчинам! Милый мой, она такая же, как все мы, может только поприличнее нас и больше гримасничает при свиданиях! Слушай, я хочу ее видеть, я сорву с нее личину скромности, ты увидишь, как облупится с нее эта порядочность… Но, Боже, какие я говорю глупости, что мне за дело порядочная она или нет.

В эту минуту тихо брякнул звонок.

Свирский вскочил.

Фанни Викторовна, как бы обезумев, схватила его и обвила своими руками.

Он старался освободиться, но ее глаза зажглись бешеным огнем, ее губы пылали, и она, вся трепещущая от охватившего ее волнения, не пускала его к. двери.

Звонок звякнул второй раз, несколько сильнее.

Он сделал вновь порывистое движение, чтобы освободиться от висевшей у него на шее женщины.

— Я люблю тебя… — страстно шептала она, — не отворяй, не отворяй, не смей отворять, иначе я подерусь с ней…

Леонид Михайлович уступил, он был взбешен насилием.

До чуткого слуха их обоих донеслись сбегавшие вниз по лестнице легкие шаги.

Звонок больше не повторялся.

Фанни выпустила из объятий Леонида Михайловича и села на стул.

Он также машинально опустился на стул около нее.

Они так порядочно времени сидели и молча глядели друг на друга.

Она не выдержала первая, вскочила и стремительно уселась к нему на колени и обняла его.

Он безучастно принимал ее ласки.

Ее возмущало бессилие этих ласк.

Она соскользнула с его колен и стала быстрой, взволнованной походкой ходить по комнате.

— О все мы одинаковы! — вдруг после продолжительной паузы заговорила она. — И еще хотят, чтобы их любили! Люди, которые смотрят на нас, как на яичную скорлупу. Да, так принято, повозиться с женщиною, мы ведь на это только и годимся; нет, по сущей правде, мы достойны сожаления за то, что обречены жить с такими существами; когда мы надоедим, нас очень просто выгоняют: ступай, матушка, ищи другого! И еще нас обвиняют в нечестности! Боже, да ведь это борьба, ведь понимаешь ты, что тут кто сильнее, тот и одолевает! Помнишь, ты мне рассказывал о какой-то женщине, не помню как ее звали, я ведь неученая, только она была не живая, а статуя. Ты мне говорил, что она ожила от поцелуев того, кто ее сделал; теперь наоборот, мы превращаемся в мрамор, когда нас поцелуют! Боже, Боже, если бы ты знал, как я устала от этой жизни! Слушай, я солгала, я не случайно пришла к тебе, я хотела поласкать тебя, я жаждала ласк сама, положим это глупо, может быть, но бывают дни, когда богатые люди для нас невыносимы и, наконец, естественное дело, кто нас кормит, того мы ненавидим.