Через зал Врубеля она пробегала, чувствуя неясное беспокойство: Врубель Марину пугал. Усмехался пронзительно-голубыми глазами из-под нависших бровей Пан, грустили колдовские очи Царевны-Лебедь, а невыразимо печальный Демон вызывал у Марины настоящий озноб души – она каждый раз вздрагивала, проходя мимо. Но тем не менее ее почему-то тянуло к тревожной врубелевской мешанине красок и образов.
Она осторожно заглянула в зал: а вдруг они ожили, все эти Паны и Демоны? Никто не ожил, но зато перед Царевной-Лебедью появился художник-копиист: уселся на низенькой скамеечке, поставил мольберт, но пока не писал, а просто смотрел. Марина на цыпочках подобралась поближе и заглянула ему через плечо – белый холст был девственно чист. Потом покосилась на художника: молодой человек лет двадцати, не больше – крупный, черноволосый. Красивый… Он не обратил на Марину никакого внимания, и она потихоньку отошла: смотреть было не на что – когда он еще раскачается писать! А на Царевну что толку смотреть – уже видела. И Марина направилась к выходу, на ходу сочиняя сказку: художник сделал копию с Врубеля, принес домой, а там Царевна вдруг ожила и сошла с полотна. Что бы он стал с ней делать? С такой вот необыкновенной! Марина захихикала, не зная, что только что заново сочинила миф о Пигмалионе и Галатее – эту историю она пока что не читала.
А молодой художник вдруг очнулся и огляделся: что-то такое ему померещилось… необычное. Но вокруг толпилась обыкновенная музейная публика. Художник посидел-посидел, потом собрал все свои пожитки и тоже пошел к выходу, осознав, что сегодня ничего у него не получится. Не то настроение. Совсем не то. Ладно, в другой раз. Можно сейчас пойти и попробовать написать церковку на Пятницкой… Точно! И он бодро двинулся в сторону Пятницкой. По другой стороне улицы медленно брела Марина, раздумывая, каким путем отправиться домой – сразу выйти на Садовое или пробираться путаницей переулков? Так они и шли, не замечая друг друга, и пути их представляли собой две параллельные линии – до первого угла, где они разойдутся в разные стороны, чтобы встретиться только через десять лет, узнать друг друга и полюбить на всю жизнь. Сейчас же они чувствовали неясное томление и смутную тоску, заставлявшую их внимательнее обычного вглядываться в лица прохожих, хотя оба не понимали зачем.
Весь вечер Марина пребывала в этом странном душевном состоянии и даже не сразу заметила, что мать вернулась домой. А Виктория с печальной нежностью разглядывала задумавшуюся дочь – та, уже в ночной рубашке, застыла перед зеркалом со щеткой в руке, а ее полурасплетенные пепельные косы, перекинутые на грудь, спадали почти до колен.
– Давай я расчешу тебе волосы?
Марина вздрогнула и обернулась к матери:
– Ой, ты уже пришла? А я и не услышала.
Виктория подошла к дочери, взяла у нее щетку. Марина, расплетя косы, перекинула их на спину и с радостным удивлением посмотрела на мать: последний раз Виктория причесывала дочь, когда той было лет одиннадцать. У Виктории все так и дрогнуло внутри – она чуть было не обняла дочь, но так и смогла преодолеть себя и принялась бережно водить щеткой по длинным прядям, сверкавшим в желтом свете люстры словно бледное золото. Вдруг свет стал ярче, теплее. Виктория огромным усилием воли подавила рыдание, живо ощутив присутствие Сережи: он стоял у Виты за спиной и водил ее рукой, скользящей по волосам их дочери. Время замедлилось, потом и вовсе остановилось. Сережа обнял обеих, и призрачные отражения трех фигур постепенно растаяли в зеркальном стекле.