— Итак, — нетерпеливо воскликнул вице-губернатор, когда увидел, что Верона молча стоит перед ним, смущенно теребя концы своего черного головного платка. — Я слушаю вас.

— Что уж там скрывать, оступилась бедная барыня, прости и помилуй ее, господи! Вы ведь и сами знаете, ваше Превосходительство.

— Конечно, — грустным голосом подтвердил вице-губернатор, — знаю. Но вы не смущайтесь, рассказывайте!

— Я всегда говорила (вы только не обижайтесь на мои слова) — достаточно женщине один только раз спознаться с мужчиной, и привыкнет она к нему, как мужик к табачному зелью… Отвыкать ей уже тяжело. Баба есть баба.

— Что вы там за чепуху мелете? — перебил ее Гёргей. — О ком вы говорите?

— О ком же еще, как не о ней, о дорогой моей барыне.

— Кто такая эта ваша «дорогая барыня»?

— Ее превосходительство, госпожа Гёргей, — в жестоком страхе и смущении пролепетала Верона.

Настал черед и Гёргею смутиться. Уж не свихнулась ли старая? Он посмотрел на Верону внимательно: под глазами, правда, синие круги, но и сами глаза тоже синие, чистые, честные.

— О каком мужчине вы говорите? Не понимаю!

— Да все о нем, о проклятом, о мельнике…

— О мельнике? Какое он-то имеет к этому делу отношение?

— Так ведь с ним же попутал бес мою барыню…

— Попутал? Что вы хотите этим сказать?

— Полюбовник он ее, прошу прощения.

У Гёргея лицо перекосилось от гнева, он яростно грохнул кулаком по столу.

— Чей любовник? Моей невестки? — взревел он, словно раненый тигр. — Да как ты смеешь, скотина, говорить такие гадости? — И Гёргей кинулся к Вероне, готовый ударить ее. — Пятьдесят горячих велю тебе всыпать!

Распахнув дверь, он хотел уже позвать гайдука или стражника, но ни в передней, ни в коридоре не было ни души. Прохладный ветер пахнул в лицо вице-губернатору и остудил его гнев. Ходившая ходуном грудь утихла, Гёргей, опомнившись, подумал, что в таком щепетильном деле можно сгоряча все испортить, тем более что Верона по природе, как видно, не болтушка: ведь и эту вот тайну буквально клещами пришлось вырывать у нее; а то, что сейчас она сама явилась с признанием, наверняка подстроила тетушка Марьяк. Нет, эту женщину нельзя обижать, она тут ни в чем не виновата; ишь как дрожит и мучается, — значит, не все еще рассказала! Конечно, рассказ ее скорее всего выдумка, да ведь голова у необразованных людей устроена по-особому, а следовательно, они по-особому видят то, что происходит в жизни: слова принимают за события, фантазию — за действительность.

— Ну, не дурак ли я? — окончательно успокоившись, сказал сам себе Гёргей. — Разъярился из-за такой чепухи! Смешно! Просто немыслимо! Скорее звезды падут в грязь, чем жена Яноша. Какая глупость! Но в этих слухах надо разобраться, узнать, откуда они идут, а не просто приглушить их. Наверняка какое-нибудь смешное недоразумение, над которым мы когда-нибудь от души похохочем.

И вот Гёргей вернулся к себе в кабинет, даже радуясь в глубине души, что тайна эта известна именно Вероне, а не кому-нибудь другому.

— Ну, напугал я вас, матушка? — уже миролюбиво возобновил он прерванный разговор; при желании Пал Гёргей умел быть на редкость ласковым и приветливым. — Ладно, не бойтесь. Ничего вам не будет: рассказывайте смело все, что знаете. Вы же сами видите, меня возмутил этот случай. И как только могла такая хорошая, добрая женщина…

Тетушка Престон ломала руки.

— То-то и оно, ваша милость! Да я скорее поверила бы в то, что господь наш, Иисус Христос (да славится имя его во веки веков, аминь!) не вознесся на небо, чем в то, что моя госпожа согрешила…

— Да еще в таком возрасте, в таком возрасте, Верона! — добавил Гёргей, желая показать, что он уже смирился с несчастьем. — Сколько лет-то моей невестке?

— Не старая еще — в прошлом году сорок миновало. Возраст еще ничего не значит. А только ведь я ее за святую почитала. И не доведись мне собственными своими глазами увидеть, я бы душу вынула у всякого, кто про нее дурное сказать бы осмелился.

Гёргей вскочил с кресла.

— Увидеть? — воскликнул он возмущенно. Но лишь на мгновение сверкнули в его глазах зеленые огоньки гнева: он снова опустился в кресло, уронил на подлокотники руки и закрыл глаза. — Хорошо, хорошо. Рассказывайте все, как было, ничего не упускайте. Я не буду больше перебивать. (Эти последние слова он проговорил скорее самому себе.)

— А так, ваша милость, что как барин на войну ушел, я спала в одной комнате с барыней. Одна она боялась ночевать. А вернее, с того дня, как вы изволили свою дочку увезти. Ведь до того Розика спала в ее комнате, да и Жужа Марьяк тут же укладывалась. Очень убивалась барыня и по мужу и по малютке.

— И по малютке? — поднял голову Гёргей и широко раскрыл глаза.

— Конечно.

— А почему? — рявкнул Гёргей, пронзая Верону взглядом.

— Потому, что любила она маленькую Розалию очень.

— А как вы думаете — почему? Ведь это не ее дитя?

— Так уж заведено у больших господ. Им делать нечего, вот они и любят чужих детей. Это у нас, бедноты, и на своих-то ребятишек времени не хватает.

Глупый ответ простой женщины окончательно убедил вице-губернатора в том, что от нее ровным счетом ничего не узнать о Розалии.

— Продолжайте, тетушка Престон. Говорите смело!

— Так вот я и говорю: очень уж горевала барыня. Иногда и сама писала барину, и ответы от него тоже получала. Но потом письма стали приходить все реже, и вздыхать барыня стала пореже — знать, привыкла к своему одиночеству. А под осень, как вернулась она из Ошдяна, когда Розалию ездила проведать…

— Как, она ездила в Ошдян? — тревожно спросил. Гёргей. — Подозрительно! (Это он пробормотал себе под нос.)

— Ездила. А как вернулась, зачастила на мельницу. С этого все и пошло. Я уж и не помню, зачем она отправилась на мельницу в первый-то раз. Может статься, из-за плотины, — мельник нам в то лето покою не давал, все требовал, чтобы барыня плотину починить велела. Словом, наведалась она на мельницу. А мельник, сказывали тогда, нового подручного себе нанял. Вот и повстречалась наша барыня с тем подручным. О чем они с ним говорили, не ведаю. (Про то одному богу известно да им двоим.) А только барыня на другой и на третий день ходила на мельницу и всякий раз наряжалась — как и мы, простые бабы, наряжаемся, когда нас бес в ребро толкнет. Сколько времени, все это тянулось — не знаю. Только однажды, как холода ударили, говорит мне моя голубушка: «Знаешь, Верона, спать я из-за тебя не могу, больно уж ты храпишь. Стели теперь себе в другой комнате». Ну, мне это дело сразу не понравилось: я сроду не храпела и не храплю. Спросите хоть Престона. И потом как же это? — Прежде, когда ребеночек плакал, она, вишь, могла спать спокойно, а теперь глаз не смыкает, потому что я, дескать, храплю. Ну, ладно, думаю, поглядим, что из этого всего получится. А получилось вот что: как дворня заснула, прокрался тот подручный мельника на барский двор, а барыня-то (ну, видно, весь свет скоро перевернется!), святая-то наша, встала с постели и, как была в одной нижней юбке, вышла в холодные сенцы да и впустила его к себе. Боже милостивый, уж хоть бы кто порядочный был, а то ведь деревенщина, никчемный человечишка!..

По лбу Гёргея заструился пот, в сердце заклокотала гордость дворянина, но он подавил в себе порыв негодования и скрестил на груди руки, словно одной удерживал другую.

— От кого вам все это известно? — с мрачным видом спросил он Верону.

— Прислуга шепталась между собой. Сперва я сомневалась. Видели люди, что поутру, в тумане, какой-то человек прошмыгнул из замка, будто тень. Ну, а потом догадались, что это подручный с мельницы к барыне ходит.

— Выдумки! Вранье! — прохрипел вице-губернатор.

— И я так же сказала, ваше превосходительство! — отвечала Верона с печалью в голосе. — И поклялась себе: докопаюсь, узнаю правду. Один раз вечером лущили мы в большой горнице кукурузу, в той самой, из которой дверь в барынину спальню ведет. Так уж у нас заведено испокон веку: праздник это настоящий. И лущим мы всегда кукурузу не в приказчичьем доме, а в господском. Бывало, соберутся нам помогать и деревенские, не только наши крепостные, а и господ Бузамери крестьяне, особливо молодежь. Случалось, к нам заглядывал даже сам барин, ежели дома находился. На ужин обыкновенно барашка резали, варили кукурузу, пекли коржи с маком. Веселье, песни. Работа, бывало, так и горит в руках: до полуночи завсегда управлялись. Потом уносили из гостиной початки, красные отдельно (они против антонова огня хороши), и целую копну шелухи вытаскивали. А там — откуда ни возьмись — пастух с волынкой, и пошли танцевать, часов до двух ночи плясали. Ну, а в этом году, как только ночной сторож прогудел в свой рожок девять часов, входит барыня на кухню, где уже варилась кукуруза и баранина, и говорит: так, мол, и так, голова у меня разболелась, хочу отдохнуть, а потому в господском доме ночному ужину нынче не бывать, несите, говорит, все угощенье во флигель к приказчику, а я, говорит, сейчас же прикажу работникам, чтобы кончали лущить кукурузу, и пришлю их туда же. Так и сделала: работников отослала, свет в горницах и в гостиной погасила. Народ собрался в приказчичьем доме. А меня любопытство разбирает. Думаю, будь что будет! Пробралась незаметно в гостиную, зарылась в кучу початков по самую макушку. Тут скоро стихло все в замке, только сверчок где-то в стене верещит. Слушаю я, слушаю — нигде ни шороха. И вдруг (этак через полчаса) тявкнули собаки разок-другой, будто кто-то свой по двору прошел, а потом — как свистнет! Тут уж и барыня выходит из своей опочивальни, идет через гостиную, ключом скрипнула: дверь наружную отпирает. А я сижу в початках кукурузных — сердце у меня от страха совсем биться перестало. Ой, господи, провалюсь я от стыда сквозь землю, если правдой окажется, что другие-то дворовые болтали. Луна заглянула через окно — будто молока белого в растопленный вар плеснули. Дверь скрипнула, и входит в залу мужчина в широкополой шляпе, сапоги тяжелые. А барыня ему шепчет: «Осторожнее, милый, не споткнись. Тут везде кукуруза набросана». Знать, она его при этих словах за руку взяла да и провела в свою опочивальню. Но все равно несколько початков он раздавил сапожищами своими, пока шел. Тут уж и я выбралась из копны и прибежала в дом к приказчику. Дрожу как осиновый листочек, а сама бледная-пребледная, все даже перепугались, как меня увидели…