— Ноги собью, а покажу этой Бибовской (как именовала себя здесь бессовестная Яблонская), кто я и что! — заявила она перед отъездом и отправилась в Шарошпатак ко двору князя Ракоци.

В Шарошпатаке она застала сепешского губернатора графа Чаки, бросилась перед ним на колени и слезами, мольбами и своим печальным, уже увядшим лицом так растрогала сердобольного вельможу, что он пообещал посодействовать освобождению ее мужа.

Однако граф Чаки не решился выступить открыто против сепешского вице-губернатора, своего могущественного заместителя, брат которого был в большом почете у князя Ракоци называвшего Яноша Гёргея не иначе, как «батюшкой». Чаки ограничился тем, что велел разослать нескольким крупнейшим сепешским дворянам письма, где говорилось, что «при княжеском дворе ходят слухи, будто у Пала Гёргея в застенках его замка томятся в неволе люди, принадлежащие к дворянскому сословию, а это является вопиющим самоуправством и может вызвать недовольство князя. Было бы неплохо посоветовать вице-губернатору (пока о таком деле еще не стало известно князю) отпустить узников (если они действительно есть) на все четыре стороны или, наконец, отправить их в комитатскую тюрьму в Лёче, где им и положено находиться. Потому что закон прежде всего. Кстати, хорошо бы намекнуть вице-губернатору (но не от моего имени, ибо это пришлось бы Палу Гёргею не по нраву), что довольно сидеть в Гёргё — пора вернуться в свою резиденцию в Лёче, дабы положить конец всяким кривотолкам и промедлениям, нетерпимым в военное время, потому что сабле место в ножнах, попу же на амвоне, а не у колодезного журавля».

Письма графа Чаки расшевелили сепешских магнатов, к коим они были обращены. Ведь губернатор состоял при дворе. Каждому хотелось оказаться клавишей, на которую нажимает княжеский палец или хотя бы палец главного придворного музыканта. Магнаты вообще не очень-то считались с Чаки, но им лестно было говорить, что они выполняют волю двора. Сами-то они в это не верили, — им важно было пустить пыль в глаза мелкопоместным. В политике видимость равносильна действительности! А мелкопоместные всегда подпевали крупным.

И вот по комитату вдруг прокатилась волна возмущения! «Не будем больше ездить в Гёргё! Чего нам туда ездить? Только потому, что Кендель выстроил там гостиницу? Вице-губернатор в конце концов не король! Но даже король и тот идет на поклон к сословиям, а не наоборот. Нет никакого смысла ездить в Гёргё. Да и на трусость это похоже. Что это за дворянство, если оно боится войти в комитатскую управу — в свой собственный дом».

Пал Гёргей быстро узнал о таких настроениях. Он, правда, не знал, откуда подул ветер, но почувствовал перемену. Как же поступить? Поколебавшись, он решил: ничего, ветер уляжется, перестанут качаться деревья. Надо подождать год-другой.

За этими думами и застало Гёргея письмо Розалии, привезенное Кенделем. Розалия настаивала на скором свидании. Интересно, что она хочет сообщить. Гёргея обеспокоило и нетерпение дочери, и волнение, чувствовавшееся в письме. Несомненно, какая-то веская причина заставила Розалию написать такое письмо. Со времени переезда в Лёче она еще ни разу не написала отцу. Да и сейчас она не пишет, что соскучилась по дому. Наоборот, говорит, что ей живется хорошо, значит, она и дальше хочет оставаться в Лёче. Нет, ни сердце, ни душа не тянут ее к отцу. (Если он действительно отец!) Ну, да все равно, встретиться надо, раз она просит. Но как это сделать? Сказать Кенделю, чтобы он привез девочку в какое-нибудь безопасное место, или самому отправиться к ней в Лёче? Гёргей все еще колебался. Настроение, созданное письмами графа Чаки, побудило чиновников комитатской управы, осведомлявших Гёргея о положении в Лёче, вдруг изменить взгляд на это положение, и они все в один голос, включая и верного Гродковского, принялись убеждать вице-губернатора, что город Лёче остыл, отрезвел, что бюргершам надоели траурные одежды, а суеверные патриции, пораженные странной смертью Нусткорба, теперь только его одного и считают виновником гибели покойного Крамлера (хотя и не думают отказываться от гороховых полей, приобретенных ценой крови Крамлера); купцы и ремесленники весьма недовольны тем, что глупая ссора между сенатом и вице-губернатором лишила их доходов в дни многолюдных заседаний Комитатского дворянского собрания и усилила застой в торговле. Нет никакого сомнения, что бюргеры восторженно встретят вице-губернатора, если он прибудет в Лёче на Комитатское собрание. И все же Гёргей колебался.

Однако примерно через неделю после письма Розалии, когда папаша Кендель вновь появился в Гёргё, привезя с собой какого-то толстобрюхого покупателя на гостиницу, вице-губернатор неожиданно решился: — Ладно, поеду!

И тотчас же отдал писарям распоряжение созвать на тридцатое ноября в здании комитатской управы осеннее дворянское собрание, где будет обсуждаться вопрос об отпуске средств на военные нужды.

Писаря удивленно уставились на Гёргея:

— Но ведь комитатская управа — в Лёче?

— Конечно, — коротко и твердо сказал вице-губернатор.

Не верил он ни докладам, ни догадкам, а только своим собственным наблюдениям. Ни возня, поднявшаяся среди дворян, ни рапорты чиновников управы, ни даже письмо Розалии не могли поколебать его, — все решило то, что Кендель торопился избавиться от своей гостиницы; Гёргей слепо верил в удивительное чутье этого человека и понял: отсиживаться в Гёргё вице-губернатору больше нельзя. Он поступал как Аттила под Аквильей *. Вождь гуннов уже собирался снять осаду с города, как вдруг увидел аиста, уносившего прочь из города своего птенца. «О, аист знает, что он делает!» — решил Аттила, остался под стенами Аквильи и на другой день взял и сжег город дотла.

Однако осторожность никогда не помешает, — подумал вице-губернатор и распорядился указать в приглашениях, посланных тем дворянам, которым путь в Лёче все равно лежал через Гёргё, что сбор депутатов ввиду военного времени и прочих обстоятельств состоится рано утром в Гёргё, — откуда собравшиеся все вместе отправятся в Лёче.

Великая сенсация! Слух о собрании полетел вдаль, словно сокол.

— Значит, в Лёче? Ну что ж, вперед! — говорили теперь дворяне, встречаясь или обгоняя в пути друг друга. Они произносили это с такой же гордостью, с какою издавали их предки воинственный клич времен Ботонда, идя в поход на Византию. В старом здании комитатской управы поднялась суматоха, принялись убирать в кабинетах, наводить везде порядок; переложили печь в апартаментах вице-губернатора, сменили рамы, двери. А город равнодушно взирал на эти приготовления. Да и не удивительно: город был занят подготовкой к выборам бургомистра, назначенным на двадцать пятое ноября.

На выборах противостояли друг другу две сильные партии. Старый Мостель не согласился выставить свою кандидатуру и отклонил сделанное ему выборщиками предложение такими словами:

— Господа, вы, должно быть, не видите различия между жезлом и посохом. Правда, и тем и другим можно ударить, на тот и на другой можно опереться, но на посох куда удобнее. Мудрый старец дал этим понять, что он не желает расстаться с посохом.

Донат Маукш — энергичный и честный человек, но вот беда — дворянин. Иштван Студент, шурин покойного бургомистра, превзошел всех ученостью, но он соглашается (все из-за тех же двух тысяч форинтов) принять этот пост только при условии, что будет считаться «изучающим деятельность бургомистра». Ну, этот номер не пройдет: нельзя же так нагло обходить законы! У кого же Студент станет «обучаться», если он сам будет бургомистром, блюстителем закона.

Остановились на кандидатуре Госновитцера, которого в городе никто не любил. Партия же «воинствующих» в противовес ему выдвинула Фабрициуса, и теперь одному богу известно, чем все это кончится. Партия Фабрициуса растет изо дня в день, потому что за нее женщины и чернь. Чернь не имеет права голоса, но она может подогреть страсти выборщиков, подобно тому как виноградная лоза сама цветет неприметно, зато человеческий дух, благодаря соку ее гроздьев расцветает, да еще как — ярче любых цветов на свете!

Господин Кендель, приехавший в это время в Лёче для продажи своих домов (в Лёче у него их было четыре), чуть не лопнул от злости, видя, как множатся ряды сторонников Фабрициуса. Поскольку перед выборами бургомистра запрет на музыку в Лёче был отменен, там на каждом шагу пиликали сбежавшиеся в город убогие цыганские оркестры. Отменен был и полицейский час: теперь ремесленные цехи веселились и кутили до рассвета. Господин Госновитцер открыл свой погреб для цехов, поддерживавших его кандидатуру, и вино, почти что бесплатное, лилось рекой. Однако и госпожа Фабрициус тоже была не промах! Одну за другой обошла она жен всех мастеров, входивших в состав Большого совета ремесленных цехов, называла их «сестрицами», и женам простых сапожников и слесарей это очень понравилось. Хмель госновитцерских вин наутро выветривался из затуманенных голов сапожников и слесарей, а вот титул «сестрица» долго дурманил головы, украшенные длинными косами. Госновитцер раздарил много теплых вязаных шарфов красно-бело-зеленого цвета, так что сторонников его партии еще издали можно было узнать, подобно тому как узнавали воинов дворянских бандерий по разноцветным перьям на шапках. А госпожа Фабрициус приходила к воротам школы к концу занятий и раздавала выходившим оттуда девочкам и мальчикам кусочки постного сахара. Когда малыши с липкими от сахара мордашками возвращались домой, там их подвергали допросу: «Чем же это ты, сердечко мое, так перемазался?» — «Постным сахаром. Тетенька Фабрициус дала», — отвечало дитя. И, поверьте, ответ такого крошки может согреть человека куда сильнее, чем наикрасивейший вязаный шарф.