Папаша Кендель, слушая этот доклад, нервно барабанил пальцами по столу и раза два буркнул:

— Но, но!

Вице-губернатор беспокойно повернулся в его сторону.

— Господин Кендель, кажется, другого мнения?

— Мнений мой такой же, только мне не нрафился одно дело. Заметил я со фчерашнего тня какой-то загадочность у сенаторов. Суетятся, совещаются, и вид у них такой важный, будто они невидимый деревянный конь толкают, — сейчас уж не помню, в какую город. В особенности не есть хороший новый бургомистр. Хотя и не видно ничего, а какой-то кадость они готовят.

Но собравшиеся зло высмеяли Кенделя.

— К чему они там могут готовиться?

— Что может сделать новый бургомистр, когда он еще ничего не умеет? Слеп он еще, как новорожденный котенок. Не то чтобы царапаться, глаза раскрыть еще не может. Возможно, что когда он осмотрится, жди от него и неприятностей. А сейчас он пока еще радуется своей новой должности, как мальчишка первому складному ножу, с которым он даже и не знает, как обращаться.

За ужином немного выпили, и будущее уже начало рисоваться и гостям и хозяину в розовом свете. Все отправились на покой, не засиживаясь допоздна: утром предстояло подняться в ранний час. Пожалуй, кроме самого вице-губернатора, никто и внимания не обратил на карканье Кенделя.

Между тем папаша Кендель, вероятно, был прав, и, возможно, именно в этот самый час госпожа Фабрициус сказала Розалии такие слова:

— Ты заметила, милочка, как загадочно ведет себя наш Антал? Не нравится он мне. Что-то тяготит его — либо замысел какой-то, либо горе, либо опасность какая-нибудь… Только не нравится мне наш мальчик.

Насколько счастливым казался новый бургомистр в первые два дня после своего избрания (материнское сердце не могло тогда нарадоваться: веселость в нем так и била ключом), настолько подавленным стал он уже на третий день. В противоположность Иисусу, душа которого на третий день вознеслась на небо, душа Фабрициуса совсем опустила крылья. Юный бургомистр помрачнел, сделался беспокойным, задумчивым, ходил, потупив взор, вздрагивал от каждого шороха, ночью не мог уснуть и до утра ворочался в постели, а днем из него нельзя было вытянуть ни слова. На вопросы матери, что с ним, отвечал уклончиво:

— Политика — сложная штука, мама. Не для женщин. Когда дело совершится, вы все узнаете, мама.

Сенаторы, зачастившие в дом, совещались с молодым бургомистром при закрытых дверях, — будто мало с них было совещаний в ратуше. Все они тоже вели себя таинственно.

На четвертый день, в среду, госпожа Фабрициус пригласила к вечеру гостей (но без ведома сына): пусть Антал чуточку рассеется. Пригласила немногих, но все это были славные люди. И они пришли — Миклош Блом, Фери Греф, разряженная Матильда Клёстер, озорная госпожа Тэёке. Разумеется, и Розалия (чуть было не запамятовал, но как же без нее?), госпожа Маукш с двумя дочерьми (да сколько же их, этих маукшевых дочерей?) и подростком-сыном.

Общество отлично веселилось, но сам молодой бургомистр был весь вечер молчалив и рассеян, даже с Розалией перекинулся лишь несколькими словами, что бросилось всем в глаза, а как только заслышал «пивной колокол», вскочил из-за стола, не доев сладкого, извинился перед дорогими гостями и сказал, что по служебным делам ему нужно уйти, и притом немедленно. Поцеловав матушке руку, он шепнул ей, что не будет сегодня ночевать дома, так как у него много дел, а завтра чуть свет надо быть снова на ногах, и потому ему нет смысла возвращаться домой, — лучше уж он прикорнет там, в ратуше, не раздеваясь. Глаза его при этом горели лихорадочным огнем, а на лице блуждала недобрая усмешка.

Госпожа Фабрициус недовольно кусала губы.

— Тебе лучше знать, сынок, как поступить, но…

— Так надо, мама, — заявил Фабрициус не терпящим возражений тоном и строго насупил брови.

— О, этот настоящим командиром будет! — шепнул Миклош Блом вдовушке Тэёке.

Госпожа Фабрициус хотела что-то сказать и не успела: сурово сдвинулись брови бургомистра, и будто ножницы сомкнулись и обрезали ее мысли.

Розалия удивленно взглянула на Фабрициуса. Еще никогда не казался он ей таким красивым.

Проходя мимо Розалии, сидевшей на стуле с высокой готической спинкой, он наклонился и шепнул девушке:

— Завтра увидимся. Доброй ночи, голубка моя, доброй ночи!

От его дыхания затрепетали и защекотали ему губы несколько выбившихся из прически золотистых завитков… Так близко был любимый и вместе с тем так далеко от нее в этот миг! Словно моря-океаны пролегли между ними…

Фабрициус ушел, а гости продолжали веселиться до самого «полицейского колокола», не придав случившемуся большого значения, и только подумали про себя: «Новая метла чисто метет». Как и все новички, Фабрициус усердствует, — да ведь любая власть только поначалу всласть, а испей до дна, и даром не нужна.

Госпожа Фабрициус пожаловалась Матильде Клёстер, что боится остаться одна в доме, и попросила, чтобы Розалия переночевала у нее. Мадемуазель Клёстер согласилась. Тут уж гости начали расходиться. Фери Греф проводил домой семейство Маукшей, Миклош Блом — вдовушку Тэёке; впереди каждой компании шел слуга с зажженным фонарем.

Кругом была беспросветная тьма; все обволакивал какой-то омерзительный, липкий, словно клейстер, туман. Город, казалось, уже спал, и тишина стояла такая, что с соседней улицы слышно было, как единственная липа перед домом Гиглеша уронила на землю сучок. Редко, редко где, будто глаз во мраке, светилось одинокое окно. Зато в ратуше светом были залиты все окна. Там еще не спали.

— Даром только свечи переводят, — заметил Блом.

— За городскую казну не бойтесь, — рассмеялась красавица вдовушка. — Она еще может.

— Это что? Намек?

— Нет, что вы!

Госпожа Тэёке простилась с Бломом у ворот, поднялась к себе, легла в постель и мгновенно заснула. Около полуночи она проснулась от громкого стука. Внизу, на площади, было непривычно шумно. По стенам комнаты мелькали дрожащие блики фонарей. Слышался гулкий топот, чьи-то тяжелые шаги сливались воедино, и казалось, будто огромные ноги великана с глухим стуком ступают по земле — это шли солдаты. Однако были и другие странные звуки. Вскоре вдовушка Тэёке уже отчетливо различала: вот бьет молоток, а это — шаркает пила. А что это за грохот, от которого сотрясается и гудит земля, скрипит мебель. Что это? Это, наверное, пушки!

Со страху вдовушка сначала зарылась с головой в пуховые одеяла. Постепенно страх прошел. Его сменило любопытство, и, как ни опасно после теплых перин пройти босиком по холодному полу, госпожа Тэёке спрыгнула с кровати (ведь узнать, что происходит, для женщин дороже жизни) и быстро, словно перепелка, перебирая маленькими ножками, подбежала к окну и распахнула его.

При свете факелов и заиндевелых, едва мерцавших фонарей она увидела (и сперва глазам своим не поверила) огромную пеструю толпу на площади. Словно ярмарка началась — столько людей, вернее, человеческих теней, мелькало в сумраке холодной ночи. Слева чернел откупоренный бочонок с водкой, запах которой, смешавшись в воздухе с другими запахами, достиг чутких ноздрей вдовушки. Вокруг бочонка громко галдела толпа народу. Упряжки волов тащили в сторону главных ворот тяжелые орудийные повозки, возле которых хлопотали мужчины в куртках из буйволовой кожи. Фантастическое, наводящее ужас зрелище! А напротив балкона городской ратуши в четырехугольнике, освещенном фонарями, стучали топоры, хрипло визжали пилы, хлопотали плотники. Все это сливалось, расплывалось перед глазами, никак не желая превращаться в отчетливую картину. Пожалуй, только мрачные пушкари в куртках из буйволовой кожи были фигурами из действительного мира, тем более что двое из них в барашковых тапках, с большущими алебардами на плечах, прошли почти возле самого дома госпожи Тэёке. Любопытные женщины порой отчаянно смелы — и вот госпожа Тэёне, высунувшись из окна, дерзнула окликнуть пушкарей:

— Люди добрые, что там внизу делается?

Двое с алебардами подняли головы. Один из них — молодой, крепко сбитый, — разглядел наверху что-то белое (ночной чепчик) да по голосу угадал, что спрашивает молодая женщина. Поэтому, ткнув алебардой в стенку дома, он добродушно крикнул:

— Много будешь знать, кисанька, скоро состаришься!