Немного погодя собрались в путь и вице-губернатор с тетушкой Марьяк. Экономка уселась, разумеется, рядом с кучером, на козлах, но по дороге оборачивалась к барину всякий раз, когда тот окликал ее. Говорить они могли о чем угодно, так как возница понимал только по-словацки, а тетушка Марьяк в совершенстве владела и венгерским.
— Странно все-таки, — заметил вице-губернатор, словно подводя итог событиям минувшего дня, — странно, что моя невестка так убивается из-за какой-то птахи!
— Из-за птахи? — ответила своим обычным вопросительным тоном тетушка Марьяк. — Вы, ваше превосходительство, думаете, что из-за птахи она убивается? Гм, н-да, конечно, из-за маленькой пташечки!
Гёргей погрузился в долгое молчание, мрачно рассматривая возникавшие по сторонам и быстро исчезавшие пейзажи и слушая шум елей; даже трубку курить перестал и, когда кучер или экономка пытались обратить на что-нибудь его внимание, отвечал лишь движениями своих круглых черных глаз. («Смотрите, какая высокая кукуруза уже вымахала здесь!» Или: «Вот это овцы так овцы. До чего ж хороши!») Только возле мельницы Дравецких Гёргей произнес несколько слов, но и они свидетельствовали о том, что бедняга все время думал об одном и том же:
— А скажите, тетушка Марьяк, вы заметили, как покраснела вчера моя невестка, когда я сказал, что девочка на нее походит?
— Покраснела? Нет, я не смотрела в ее сторону. А все из-за этой противной кошки! Значит, покраснела, говорите? — Экономка покачала головой и так широко развела руками, что чуть не выбила кнут у кучера. — Вот тебе на! А почему же она покраснела? Ну, почему? — И с напускной наивностью добавила: — Разве зазорно иметь сходство с таким ангелочком?
Она еще некоторое время ворчала что-то себе под нос, но стук колес и цоканье копыт четверки серых коней заглушили ее слова.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Quieta non movere[6]
Вернувшись домой, Пал Гёргей очень скоро понял, что он не достиг поставленной цели. Напрасной оказалась вся его затея. «Лукавому на потеху», как говорит венгр, когда у него что-нибудь не получилось. А «лукавый» и в самом деле потешался над Гёргеем, никак не давал угаснуть тлеющим головням подозрения; если они порой и покрывались тоненьким слоем пепла, то совсем ненадолго — внизу, под пеплом, неизменно теплился злой огонек, и достаточно было одного дуновения, самой легкой струи дыхания, чтобы он вновь вспыхнул со всею силой.
Гёргей был от природы человеком замкнутым и теперь уже ни с кем не делился своими сомнениями, но в часы одиночества по-прежнему спорил сам в собою; в эти часы словно два Пала Гёргея сидели друг перед другом: один — рассудительный, второй — сомневающийся, — сидели и тихо беседовали между собой. «Не будь глупцом, Пал! — говорил Гёргей Рассудительный. — Ну отчего ты решил, что умерла именно твоя Розалия? Точно так же могла умереть и дочка Яноша. Это вполне вероятно. И если семейство Яноша говорит, что умерла Борбала, то почему же ты им не веришь? А что стал бы ты делать, если бы они сказали тебе, что умерла твоя Розалия, а не их Борбала? Стал бы, наоборот, думать, что Розалия осталась в живых?»
«Нет, не стал бы, — отвечал Гёргей Сомневающийся, — потому что тогда бы у них не было причин обманывать меня».
«Ну, хорошо, — возражал Гёргей Рассудительный. — Обладая некоторым воображением, можно предположить, что Янош действительно пошел на обман, — с благими целями, конечно. Но на чем основывается твое фантастическое подозрение? Только на том, что семья брата Яноша не очень горевала по умершей дочке? Но ведь если бы умерла твоя дочь, а им нужно было бы ввести тебя в заблуждение, они похоронили бы малютку с такими громкими воплями, что у тебя не осталось бы никаких подозрений!»
Да, по-видимому, правда все же на стороне Гёргея Рассудительного, и Гёргею Сомневающемуся пришлось уступить. На время в его душе установился мир. Но лишь на краткий срок. Спор этот все равно продолжался, и случалось, что в минуты слабости Гёргея Рассудительного верх одерживал Гёргей Сомневающийся: то ему удавалось доказать стремление Яноша прибрать к рукам наследство покойной Каролины, то привести какой-нибудь другой, вновь родившийся довод. И так все время. Многие месяцы и годы подряд душа Гёргея металась из стороны в сторону, будто конь по шахматной доске: с черной клетки на белую, с белой — на черную…
Уж лучше бы отыскалось какое-нибудь веское доказательство, что умерла именно Розалия, — Гёргей вскоре забыл бы девочку: сердце человеческое быстро сводит счеты с прошлым; но в этой жестокой игре чувствовалась рука дьявола, он беспрестанно раскачивал маятник сомнений, не давая Гёргею ни на миг покоя, которого он так жаждал. У топорецких Гёргеев была старая служанка — словачка Верона Гёрлина, досконально осведомленная обо всем, что происходило в барском доме. Уж если кто и мог знать правду о Розалии, то, конечно, она. И вот Пал Гёргей задумал переманить ее к себе на службу, а затем, поговорив с Вероной по душам, выпытать у нее все, что ей известно. Но переманить слугу в те времена было делом нелегким. Слуги тогда еще не гнались так, как нынче, за большим жалованием. Да и вряд ли Вероне жилось бы у Пала Гёргея лучше, чем в доме его старшего брата: в Топорце она как сыр в масле каталась. Значит, кроме всемогущей любви, других средств не оставалось. Почти всегда это средство оказывается наиболее действенным. Вероне, правда, было уже за пятьдесят, она давно овдовела, но ведь до сих пор так и не выяснено, в каком возрасте любовь перестает тревожить человека. И Пан Гёргей решил попытать счастья. У него был пожилой гайдук Престон, тоже вдовец. Гёргей пообещал Престону двух дойных коров и неделю отпуска, если тот женится на Вероне. Две дойные коровы! С таким приданым Верона сразу превратилась в «хорошую партию», и Престон воспользовался недельным отпуском для поездки в Топорц. Там гайдук привел себя после дороги в порядок, а затем, подкрутив усы и заткнув за пояс яркий вязаный платок, явился к Вероне и посватался. Верона сначала удивленно вытаращила глаза, затем, поплевав на руки, пригладила свои седеющие волосы (не дай бог — растрепались), после чего расплакалась и дала согласие. На праздник всех святых Престон перевез Верону вместе с ее сундучком в Гёргё.
Когда же Верона пообвыкла на новом месте, ее начала исподволь обрабатывать тетушка Марьяк. Однако все старания экономки оказались напрасными. Видно, действительно Верона ничего не знала, иначе пронырливая экономка обязательно допыталась бы. Но вице-губернатор не успокоился и сам вздумал добиться, чтобы у новоиспеченной госпожи Престон развязался язык: он решил сначала прибегнуть к доброму слову, а затем — к угрозам. Разумеется, к щекотливому вопросу он подбирался издали, с хитростью заправского мастера сыскного дела, чтобы допрашиваемая не догадалась, по какому поводу ведется следствие. Но и его усилия оказались тщетными. Верона, правда, смущалась, иногда даже казалось, будто она что-то знает, но все ее сообщения оказались чепухой, не стоившей двух дойных коров, подаренных Престону.
Гёргей уже отчаялся и готов был отказаться от попыток добраться до истины, как вдруг однажды вечером он почувствовал тошноту, которую тогдашняя медицина исцеляла растираниями. Верона, слывшая искусной лекаркой, принялась растирать барскую спину самым лучшим гусиным жиром, на совесть мять ее, выгоняя безбожную хворобу. Во время массажа врачевателю, как известно, полагается разговаривать с больным, чтобы время проходило незаметно. Ну, а для врача любой больной, даже вице-губернатор, — простой смертный, так что можно с ним и поболтать.
Болтала тетушка Престон без умолку, а лежавший ничком вице-губернатор только изредка бурчал: «Угу» или «Верно».
— Может, я уже надоела вашему превосходительству?
— Что правда, то правда, — отозвался Гёргей. — Рассказали бы лучше о чем-нибудь другом. Вы же знаете, о чем…
— О чем же? — глухо спросила Верона, нажимая суставом большого пальца на губернаторский позвоночник.
— Ну, о топорецком имении, о тамошней жизни.
— Так я же все время только об этом и толкую.
— Ладно, ладно, матушка! Знаете вы кое-что и почище, да говорить не хотите. Меня не проведешь!
— Ей-богу, ничего такого я не знаю.
— Не божитесь, тетушка Престон. Мне известно, что именно вы знаете!