То, что сделал затем Томми, девятьсот девяносто девять из тысячи молодых людей не сделали бы. Он протянул свою руку, она дала свою, он притянул ее к себе и запечатлел на ее щеке звонкий, благодарный, честный поцелуй. Затем прижал к сердцу драгоценное произведение искусства, с громким «до свидания» исчез.

На щеке Клементины загорелось красное пятно, в суровых глазах промелькнула нежность. Она посмотрела на пустое место над камином, — благодаря оптическому обману оно казалось необыкновенно большим…

А Томми, будучи энергичным молодым человеком, не теряя ни минуты помчался к антропологам, привыкшим, к сожалению, измерять время эпохами, а не минутами. Дядя запротестовал:

— Дорогой Томми, было бы гораздо покойнее, если бы вы были не каким-то вихрем, а обыкновенным, рассудительным человеком.

Но Томми удалось восторжествовать. В скором времени произошел обмен официальных писем, и Ефраим Квистус отправился с визитом к Клементине Винг.

Если ее студия, по мнению Томми, напоминала своим хаосом мастерскую большого торгового дома, то маленькая гостиная, где она его приняла, была так же чопорна и старомодна, как и весь Ромней-плейс. Жесткая, неудобная мебель от Шеритона, небесного цвета; гравюры Барталоцци, Киприани и Томкинса по стенам; в углу прялка с куделью на веретене. Эта комната вызывала в Клементине какое-то мрачное отчаяние. Она не бывала в ней, исключая тех случаев, когда ей нужно было принять необычных посетителей два раза в год.

— Я, кажется, с потопа не видала вас, Ефраим! — сказала она, когда он по-старинному склонился над ее рукой. — Как поживает доисторический человек?

— Как нельзя лучше, — был ответ.

Ефраим Квистус был высокий сорокалетний мужчина, с бледным лицом, черными редеющими на лбу и висках волосами и ласковыми, большими, синими глазами. Отпущенные усы придавали его лицу вид чего-то незаконченного. Опытный глаз Клементины сейчас же заметил это. Она сморщила лицо и рассматривала его.

— Вещь будет удачнее, если вы будете гладко выбриты.

— Я не могу сбрить усы.

— Почему?

Он начал волноваться.

— Я думаю, что моему обществу будет приятнее иметь портрет своего председателя в том виде, в каком оно привыкло встречать его на заседаниях.

— Умф! — усмехнулась Клементина. — Предположим, что это так. Садитесь.

— Благодарю вас, — Квистус опустился в жесткое кресло от Шеритона и продолжал светский разговор: — Вы далеко ушли с тех пор, как мы виделись в последний раз. Вы — известность… Хотел бы я знать, как чувствует себя знаменитость?

Она пожала плечами:

— Я чувствую, что умру старой девой. В самом деле, когда мы виделись с вами в последний раз?

— Пять лет тому назад, на похоронах бедной Анджелы.

— Совершенно верно, — согласилась Клементина. Оба замолчали. Анджела была его женой и ее дальней родственницей.

— Что стало с Виллем Хаммерслэем? — прервала она тишину. — Он перестал мне писать…

— Кажется, он уехал в Китай, чтобы открыть там отделение своей фирмы. Я уже несколько лет о нем ничего не знаю.

— Вот странно, — заметила Клементина, — он, кажется, был вашим закадычным другом?

— Единственным другом вообще в моей жизни. Мы были вместе и в школе, и в Кэмбридже. Впоследствии у меня было много знакомых и так называемых приятелей, но я ни с кем больше не был дружен. Я думаю, — прибавил он с мягкой улыбкой, — это потому, что я теперь сухой сучок.

— Вам можно дать на десять лет больше, чем на самом деле, — откровенно заявила Клементина. — Вы опускаетесь. Жалко, что нет Вилля Хаммерслэя. Он бы вас подбодрил.

— Я очень рад, что вы так хорошо относитесь к Хаммерслэю.

— Я редко это делаю. Но Хаммерслэй был в горе добрым другом. Для меня, по крайней мере.

— Вам все еще нравится и Стэрн? — осведомился он. — Вы, кажется, единственная женщина в этом роде.

Она кивнула.

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Я подумал, — сказал он своим спокойным, вежливым тоном, — что у нас одни и те же симпатии: Анджела, Хаммерслэй, Стэрн и мой племянник, повеса Томми.

— Томми — хороший мальчик, — встрепенулась Клементина, — и когда-нибудь он станет-таки художником.

— Я должен поблагодарить вас за вашу доброту к нему.

— Вздор, — отрезала Клементина.

— Для такого дикого и необузданного шалопая, как Томми, очень важно иметь друга в женщине старше его.

— Если вы думаете, милейший, — фыркнула Клементина, возвращаясь к своим обычным манерам, — что я слежу за его нравственностью, то вы очень ошибаетесь. Я ничего не могу поделать, если он целует натурщиц и обедает с ними в ресторанах.

Оскорбленная Ева вытеснила в ней все материнские чувства, которые она питала к юноше. В конце концов тридцать пять же ей было; она на пять лет моложе этого сухаря-дядюшки, разглагольствующего здесь, как на проповеди в воскресной школе.

— Он мне ничего не говорил о натурщицах, — кротко возразил Квистус, — я очень рад, что он с вами откровеннее. Это показывает, что в этом нет ничего дурного.

— Давайте говорить о деле, — прервала Клементина. — Вы пришли, чтобы сговориться о портрете. Я рассмотрела вас. Я думаю, что лучше всего будет написать вас в сидячем положении, хотя, может быть, вы желаете во фраке, за столом, с председательскими золотыми цепями, звоном, графином и другими атрибутами…

— Избави Бог! — закричал Квистус, боявшийся всего бьющего на эффект. — Сделайте так, как вы решили.

— Я думаю оставить этот костюм и отложной воротничок. Вы носите узкие белые галстуки?

— Дорогая Клементина, — ужаснулся он, — я не имею претензий быть денди, но иметь вид шотландского дьякона в праздник, я вовсе не желаю.

— Одно тщеславие, — заявила Клементина. — Вы будете гораздо лучше в узком белом галстуке. Одним словом, я все это устрою. Но для чего понадобился вашим археологическим друзьям ваш портрет — убейте, не понимаю.

На этом милом заявлении они расстались, установив предварительно день первого сеанса.

— Несчастное создание, — пробурчала Клементина, закрыв за ним дверь.

Несчастное создание между тем, довольное Богом, людьми и даже самой Клементиной, спокойно шло домой. В этом благоустроенном мире наверное и язык эксцентричной женщины имеет свое божественное предназначение. Он запутался в предположениях. Во всяком случае, она принадлежит к милому, оплакиваемому прошлому — это без всяких комментариев создавало вокруг нее сияющий ореол.

Его мысли вернулись к сегодняшнему вечеру. Сегодня вторник; ночи его вторников принадлежали тайному и священному собранию бледных духов. Ночи вторников были тайной для его друзей. Иногда, когда его чересчур осаждали, он отвечал: «это клуб, к которому я принадлежу». Но что это был за клуб, какое ужасное наказание ждало его за пропущенное заседание, об этом он умалчивал и своей улыбкой только больше подзадоривал любопытство.

Вечер был великолепен. Легкий мороз освежил воздух. Благодаря удачной прогулке он был в повышенном настроении. Он посмотрел на часы. К семи часам он будет в Руссель-сквере. Он точно рассчитал время: без пяти минут семь он был у своего дома. Заметившая его из окна столовой горничная встретила его в передней и взяла пальто.

— Джентльмены пришли, сэр.

— Ай-ай, — упрекнул себя Квистус.

— Они пришли раньше своего времени. Еще нет семи, сэр, — свалила она вину на джентльменов. Вообще, когда она о них говорила, нос у нее как-то презрительно вздергивался.

Подождав, когда она ушла, Квистус вынул что-то из своего кармана и положил в карман каждого из висевших в передней трех широких пальто. Затем он взбежал по лестнице наверх в приемную. Навстречу ему встало три человека.

— Как поживаете, Хьюкаби? Очень рад вас видеть, Вандермер! Дорогой Биллитер…

Он извинился за опоздание. Они извинились за слишком ранний приход. Квистус попросил позволения вымыть руки, вышел и вернулся, потирая их, в предчувствии удовольствия. Двое мужчин, стоящих у камина, отошли, чтобы дать ему место. Он галантно вернул их.

— Нет, нет, мне тепло. Я прошел несколько миль. Я не читал вечером газеты. Какие новости?

По вторникам Квистус никогда не просматривал вечерней газеты. Этим опросом он открывал разыгрываемую со своими гостями игру. Всем вещам на свете, даже презрительно вздернутому носу горничной, есть свое объяснение. Внешний вид гостей заставил бы вздернуть нос любую уважающую себя горничную в Руссель-сквере.