Приятного впечатления из своего выезда в свет не вынесла и молодая княгиня Софья Карловна. Приехав на следующий за тем день к матери, она готовилась откровенно поделиться с ней, рассказать ей все случившееся с ней, но застала ее настолько больной и быстро ослабевшей от внезапного приступа сильной боли, что, забыв обо всем, поспешила послать за доктором.

Больная еще с вечера почувствовала приступ сильной лихорадки, но, не желая никого тревожить, не приняла никаких мер; она надеялась, что озноб, в последнее время часто тревоживший ее, пройдет бесследно сам собой.

К приезду Софьи Карловны жар у генеральши Лешерн усилился настолько, что она уже с трудом подняла голову от подушки, чтобы поздороваться с дорогою гостьей, и затем быстро заснула крепким и тяжелым сном, почти граничившим с беспамятством.

Перепуганная княгиня тотчас же послала за доктором, но его визит принес с собой мало утешительного. Медик констатировал наличность сильной простуды, осложненной нервным расстройством; будучи далек от тесного знакомства с условиями домашней жизни старой генеральши, он заботливо осведомился, не расстроилась ли больная чем-либо, и посоветовал по возможности удалить причину такого сильного нервного расстройства.

Княгиня выслушала его молча и порешила остаться при матери, через посланного уведомив князя Алексея Яковлевича о том, что она останется при матери до ее полного выздоровления. Она почти надеялась на это выздоровление, и что-то тяжелое, безотчетно налегшее ей на душу, грозило ей близким большим, невыносимым горем.

Окруженная искусными попечениями нескольких приглашенных докторов и заботливым уходом дочери и нарочно приглашенной сиделки, Елена Августовна как будто легче переносила свою болезнь. Она чаще просыпалась от своего тяжелого, непробудного сна и чаще узнавала дочь. В эти минуты умственного и нравственного просветления она спешила наглядеться на нее, не выпускала ее рук из своих горячих, сухих рук и, осеняя ее крестным знамением, с любовью шептала что-то, роняя редкие и крупные слезы на ее склоненную перед ней головку.

Князь Алексей Яковлевич не только не препятствовал жене проводить все время у матери, но, напротив, беспрестанно присылал специальных посланцев, чтобы узнать о ходе ее болезни, или сам заезжал осведомляться об этом и с несвойственной ему заботой доставлял в дом тещи все, в чем могла нуждаться молодая княгиня. По его совету в Петербург вслед за своей молодой барыней переселилась камеристка княгини Софьи Карловны, привычная к уходу за ней и способная быть помощницей ей в уходе за больной.

Княгиня чувствовала это внимание мужа, сознавала его и была благодарна за него настолько, насколько чувство благодарности по адресу нелюбимого мужа могло найти место в ее непокорном сердце.

Больная ни разу не вспомнила о зяте и ни разу не произнесла его имени; только когда княгиня однажды, вследствие настоятельной просьбы мужа, спросила мать, может ли князь навестить ее, старая генеральша как бы вздрогнула и тихо сказала:

— Не надо!..

Видимо, и на краю гроба она не могла и не хотела простить ему то горе, какое он внес в ее угасавшую жизнь.

До государя через его фаворита дошло известие о болезни старой генеральши, и он, как всегда великодушный, прислал к ней своих личных докторов, поручив им сделать для больной все то, что сделали бы они в случае личной его болезни. Но всякая помощь была уже несвоевременна, и лейб-медик Рюль, проведший несколько часов сряду у постели больной, на вопрос государя категорически заявил, что на выздоровление генеральши Лешерн нет никакой надежды и что рокового исхода следует ожидать в самом непродолжительном времени. Сказать это ее дочери он не решился. Он глубоко понимал, как тесно связаны между собой эти два существа.

А болезнь между тем все прогрессировала и с каждым днем, с каждым часом принимала все более и более угрожающий характер. Больная уже не принимала почти никакой пищи, и по целым дням молчала, лежа с закрытыми глазами и оставляя окружавших ее в сомнении о том, спит она или впала в полное беспамятство.

Так прошла неделя, долгая, мучительная неделя, показавшаяся несчастной, измученной княгине чуть не целым веком.

Наконец, Рюль, неоднократно обменивавшийся с больной несколькими немецкими фразами и ввиду чистоты ее произношения сомневавшийся в национальности больной, носившей к тому же еще и немецкую фамилию, осторожно осведомился, к какому вероисповеданию принадлежит умирающая.

При этом вопросе княгиня Софья Карловна побледнела, как смерть. Она понимала его роковое значение.

— Как? Разве опасность так велика? — дрогнувшим голосом спросила она.

Рюль прямо взглянул в ее нервное, выразительное лицо и, сразу поняв, какую мощную силу скрывала под собой эта с виду хрупкая, красивая оболочка, прямо и смело ответил:

— Да, княгиня, жизнь вашей матушки клонится к концу; нужно чудо, чтобы спасти ее или отдалить роковой момент. Медицина в своем распоряжении таких средств не имеет, остается прибегнуть к вере. И вот поэтому-то я спросил вас, какую религию исповедует больная.

— Матушка православная, — твердым голосом ответила княгиня, как будто вся воспрянувшая под страшным гнетом выслушанных роковых слов.

Опытный глаз царского медика не ошибся. Хрупкий организм молодой женщины нашел себе подкрепление в сознании надвигавшейся страшной грозовой тучи.

Больная мужественно выслушала предложение последнего предсмертного напутствия, благоговейно встретила прибывшего к ней пастыря духовного, и, после краткой, но совершенно сознательной исповеди, благоговейно приняла утешительное таинство святого причащения. Она как будто уже вся заранее ушла в тот мир, где нет ни горя, ни печали людской, и тихо отошла в вечность, успев только при наступлении краткой и почти безболезненной агонии благословить дочь и, положив обе руки на ее склоненную, как смерть бледную головку, тихо, но внятно проговорить:

— Молись… не горюй… не плачь!.. Дай мне спокойно уйти… Там меня ждет твой святой памяти отец… Там меня вечный покой ждет… Я устала… Мне надо отдохнуть, а твое горе мешает мне уснуть… Прости, если можешь простить… Не мсти никому и молча отойди, когда не хватит сил бороться… И месть, и суд — Божье дело и Божье право; нам это не дано… Прощай… Молись! — в последний раз тихо повторила она и после нескольких тяжелых, прерывистых вздохов тихо отошла в вечность.

Горю, охватившему молодую княгиню, не было ни границ, ни выражения. Она как бы вся замерла и, бледная как смерть, без кровинки в лице по целым часам стояла у гроба, молча всматриваясь в дорогое неподвижное лицо и словно прислушиваясь к навеки замолкнувшему дорогому голосу.

Не только громко рыдать и сокрушаться, как это делают все, — она даже плакать не могла, и усердно наблюдавшие за нею доктора делали всевозможные усилия к тому, чтобы заставить ее заплакать. Увы! Это не удалось им ни в церкви во время отпевания, ни в страшный момент последнего прощания с покойницей.

Софья Карловна при всем присутствовала и исполняла все обряды холодно, спокойно, как будто и она умерла вместе с матерью, и только в силу инерции, как манекен, двигалась и говорила, мертвым призраком врезываясь в толпу живых. Только при глухом звуке первой горсти земли, ударившейся о крышку гроба, она вздрогнула и громко вскрикнула, как будто ей лично, на ее живую грудь упал этот тяжелый ком земли, ударившийся о холодную крышку гроба.

Когда могила была засыпана и сверх свежей насыпи пестрой пахучей горою выросли возложенные на гроб покойной венки, княгиня нагнулась к заветному холмику и, бледной, дрожащей рукой взяв ярко-пунцовую розу, приколола ее к груди. И странным, кровавым, почти зловещим заревом яркого пожара выделился этот веселый, улыбающийся цветок из-под тяжелых складок траурного черного крепа и еще ярче оттенил мертвенно-бледное, почти неживое лицо осиротевшей молодой красавицы.

Венков на гроб генеральши Лешерн была прислана и привезена масса. Тут были и пышный дорогой венок от царской фамилии, и анонимный крест из крупных белых роз. Тут был и большой осененный лаврами венок, на широких белых лентах которого черными буквами стояло: «Вдове доблестного героя, обессмертившего славу русского оружия, почтительное приношение от общества гвардейских офицеров»; тут был и грациозный венок, весь составленный из одних белых лилий, с широкой белой лентой, на которой золотом было написано: «Незабвенной вдове светлой памяти бессмертного героя, от офицеров лейб-гвардии Преображенского полка», и рядом со всеми этими настолько же трогательными, насколько лестными и тактичными приношениями, красовался огромный венок из самых ярких роз, с коротенькой надписью: «От зятя», что на некоторых равнодушных лицах не могло не вызвать неудержимой улыбки сожаления.