Она нашла обоих молодых людей у своей бабушки: Генрих и Эдуард знали друг друга, но так, как могли быть знакомы племянник госпожи де Лорд с сыном господина Дюваля, то есть не питая друг к другу ни малейшей взаимности. Генрих был слишком хорошо воспитан и не давал ни в чем почувствовать Эдуарду превосходство своего рождения и положения в свете; Эдуард был воспитан своими родителями в слишком большой простоте нравов и не думал перейти черту, отделявшую его от Генриха. Одним словом, перед Генрихом Эдуард оставался не сыном банкира Дюваля, который был богаче и, что еще более, независимее, нежели бывшая госпожа его, но по-прежнему сыном управителя госпожи де Лорд.
Понятно, что от Цецилии не скрылись эти оттенки, а маркиза, со своей стороны, желая более укрепить в уме молодой девушки хорошее мнение о своем любимце, старалась выставлять их еще ярче; кроме того, это преимущество Генриха перед Эдуардом было не только случайным следствием рождения и воспитания; оно существовало во всем: и в звуке голоса, и в приятности движений, и в свободе обращения; со временем из Эдуарда могло выйти что-нибудь; Генрих уже был чем-то.
Впрочем, Эдуард, от робости ли, или от неумения говорить, едва сказал несколько слов; правда, много говорили о таких вещах, с которыми бедный молодой человек вовсе не был знаком, то есть об иностранных дворах. Генрих путешествовал в продолжение трех лет, его имя и имя его тетки, благосклонность царственного дома, на служение которому обрекло себя его семейство, открывали ему вход во многие дворцы. И потому он знал, сколько молодой человек его лет мог знать, все замечательные лица Италии, Германии и Англии, тогда как бедный Эдуард из значительных лиц знал только банкира, у которого отец его был прежде, как мы сказали, кассиром, и потом был принят им в компаньоны, сумев составить себе порядочное состояние.
Маркиза не была зла от природы, но на некоторые вещи, а именно на сохранение своего положения в обществе, она была неумолима. И вследствие этого она клеймила молодого Эдуарда таким презрением, не обращая на него вовсе никакого внимания, что едва не произвела совершенно противного действия, нежели то, к чему стремилась, внушив Цецилии глубокое чувство сожаления к ее молодому другу. И самой Цецилии стало неловко от этого слишком явного предпочтения, и она встала и вышла под предлогом, чтобы осведомиться о здоровье матери.
Девушка в самом деле пошла в комнату матери, но там ожидало ее новое поле для сравнений. Герцогиня де Лорд сидела у изголовья постели больной; господин Дюваль — в ногах, герцогиня села на первое попавшееся кресло, господин Дюваль выбрал стул. Госпожа де Марсильи с равным дружелюбием и лаской говорила и с герцогиней де Лорд и с госпожой Дюваль; но госпожа Дюваль говорила с герцогиней только в третьем лице: то была старинная привычка, которую госпожа Дюваль не потеряла, или, лучше сказать, она, чувствуя собственное свое достоинство, не позволявшее ей возгордиться своим невысоким положением, не захотела потерять ее.
И потому Цецилия и здесь нашла то же в матери, что она встретила в сыне. Только пагубно было для Эдуарда то, что в матери это было просто следствием неравенства положения в обществе; в Эдуарде это был недостаток организации.
И это посещение нанесло в душе Цецилии последний удар по Эдуарду. Генрих, не сказав Цецилии ни одного слова, которое могло бы иметь отношение к чувствам, какие он питал к ней, говорил с нею на языке взглядов, понятном для молодых сердец; но замешательство Эдуарда и краска, выступавшая на лице его несколько раз, показывали Цецилии; что и он хорошо понимал положение, в котором находился; Цецилия, прощаясь с госпожой Дюваль и ее сыном, по обыкновению, подставила свой лоб матери и протянула руку сыну; госпожа Дюваль ответила на это выражение дружбы, поцеловав молодую девушку. Эдуард же только поклонился.
Между тем приехал доктор, прописал только некоторые успокоительные средства и велел продолжать прежний способ лечения.
Цецилии очень хотелось провести ночь в комнате своей матери, но, краснея при воспоминании о происшествии последней ночи, она повиновалась увещаниям госпожи де Марсильи и ушла в свою комнату.
Оставшись одна, девушка начала размышлять о происшествиях дня, и думам ее представилось воспоминание о Генрихе и об Эдуарде, но нетрудно будет догадаться, что Эдуард скоро уступил свое место другому и мало-помалу совершенно изгладился из воспоминаний молодой девушки, все мысли которой остались заняты думой о его сопернике.
Впрочем, надобно сказать и то, что во всяком другом случае успехи Генриха в простом и неопытном сердце молодой девушки были бы еще быстрее, но в эту минуту другая, тягостнейшая забота занимала его: положение госпожи де Марсильи, не замечаемое маркизой по беспечному ее легкомыслию, открывалось во всей его наготе перед нежной заботливостью Цецилии. Цецилия чувствовала, что ее мать была отчаянно больна, и даже в отношении к себе самой она почитала почти за преступление всякую мысль, кроме мысли о матери.
И потому Цецилия не щадила для матери самых нежных попечений, какие только может выдумать самая горячая дочерняя любовь, и в самом деле, когда чувствуешь, что должен будешь скоро расстаться с тем, кого любишь, тогда только понимаешь всю цену тех минут, которые еще можно провести вместе, и горько упрекаешь себя за те часы равнодушия, когда добровольно удалялся от них. Теперь Цецилия все свое время проводила в комнате баронессы, оставляя ее изголовье только на время обеда, и то едва ли на несколько минут. Что касается маркизы, то она изредка приходила к дочери — она так горячо любила ее, что не могла долго видеть ужасных и быстрых успехов ее болезни.
Генрих почти каждый день приезжал узнать о здоровье госпожи де Марсильи, то в сопровождении герцогини де Лорд, в ее карете, то один верхом; в обоих случаях Цецилия редко сама выходила принимать молодого человека; и хотя она называла святотатством всякое другое чувство, кроме тягостного чувства, налагаемого положением ее матери, но не могла устоять, чтобы всякий раз не смотреть на Генриха сквозь опущенные занавеси, когда тот приезжал и уезжал.
Эдуард же, принужденный бывать целый день в своей конторе, мог приезжать только по воскресеньям.
С того дня, в который говорено было о предположении союза между молодыми людьми и в который госпожа де Марсильи, дав свое согласие на предложение господина Дюваля, просила его предоставить ей одной весь ход дела, ни одного слова об этом не было произнесено ни с той, ни с другой стороны, и потому баронессе трудно было скрывать свое замешательство, когда она принимала своих старых друзей, это породило между двумя семействами какое-то неловкое чувство, и мало-помалу господин Дюваль и Эдуард перестали ездить в Гендон, и госпожа Дюваль одна продолжала навещать больную.
Между тем баронесса со дня на день ослабевала; на протяжении лета ей делалось то хуже, то лучше, как то обыкновенно бывает при болезнях груди, но, когда пришла осень, а с осенью и сырые испарения земли, болезнь ее усилилась до такой степени, что не оставалось более сомнения в том, что скоро все должно кончиться.
Цецилия, как мы сказали, не оставляла баронессы, и таково было могущество глубокой и истинной скорби, что вскоре она забыла все прочее и думала только о матери. Генрих продолжал ездить. Она каждый раз была рада его приезду, но девушке казалось, что чувства ее к нему изменились; в том положении, в каком она теперь находилась, никакая мысль о будущем не могла войти ей в голову, и, удрученная настоящим несчастьем, она имела только силу противодействовать ему. Впрочем, госпожа де Марсильи, привыкнув читать в сердце своей дочери, как в книге, всегда перед нею открытой, не теряла ни одного из чувств, волновавших Цецилию, и убедившись, что для дочери гораздо было бы опаснее выйти замуж за человека, которого она не любила, нежели предоставить будущность ее на волю Промысла, она не говорила ей более об этом супружестве. Со своей стороны, Цецилия часто думала о том, что ей однажды сказала мать; часто она подмечала, что взор умирающей с беспокойством устремлен был на нее, тогда в ней рождалось глубокое желание броситься в объятия баронессы и повторить ей то, что она как-то раз сказала, то есть, что она была бы очень счастлива, если бы вышла за Эдуарда; но как ни могущественно было дочернее почтение воле матери, Цецилия, решившись следовать ей, если она ее выскажет, не чувствовала, однако, себя в силах идти ей навстречу.