На другой день снова возобновились жалобы маркизы: виданное ли дело отправляться в дорогу в шесть часов утра? Она была в отчаянии, что не последовала своему первому решению, не взяла особого экипажа, что дало бы ей возможность не торопиться, ехать в одиннадцать или двенадцать часов, выпив сперва свой шоколад.
Но и тогда, как и теперь, кондукторы дилижансов были неумолимы. Маркиза должна была быть готовой к шести часам. Пять минут седьмого тяжелая громада отправлялась с места.
Как мы сказали, маркиза, Цецилия и мамзель Аспазия сидели в отдельной карете, Генрих — в общей, но на каждой станции Генрих выходил узнавать, хорошо ли было путешественницам. При первом разе и при втором маркиза была очень угрюма; и хотя она с ужасом подумала о том, какую ночь ей придется провести, но при третьей перемене лошадей она спала крепким сном.
Однако ж на другой день, в Абевиле, где остановились завтракать, она уверяла, что целую ночь не могла сомкнуть глаз.
Молодые же люди в самом деле не смыкали глаз, но они, как очень понятно, не говорили о том ни слова и особенно на это не жаловались.
Тотчас после завтрака отправились снова в путь и только в Бове остановились обедать. Генрих отворил дверцы прежде, нежели кондуктор успел выйти из своего кабриолета. Маркиза приходила все в больший и больший восторг от него.
За столом Генрих занимался только двумя нашими дамами и с удивительной заботливостью услуживал им. Садясь в карету, маркиза пожала ему руку в знак благодарности, Цецилия улыбнулась.
В семь часов вечера начали мелькать огни Парижа. Цецилия знала, что в город въезжали через заставу Сен-Дени и что таможня обыкновенно останавливала кареты. Она знала также, что в этой самой таможне маркиза, баронесса и она едва не были открыты; как ни мала она была тогда, ее поразило пребывание их в этой комнате, и, когда карета остановилась, она просила у бабушки позволения посмотреть еще раз на это ужасное место, где маркиза и баронесса столько страдали.
Маркиза разрешила, прибавив, что она удивляется, как можно находить удовольствие в таких грустных воспоминаниях.
Генрих пошел просить у начальника таможни позволения одной молодой даме пройти через караульню и войти на минуту в последнюю комнату.
Разумеется, нетрудно было получить это позволение.
Маркиза не хотела выходить из кареты, Цецилия пошла одна с Генрихом.
Она пошла прямо в ту комнату и узнала ее; все было по-старому: тот же старый дубовый стол, те же старые соломенные стулья.
На одном из этих стульев, перед этим же столом она в первый раз увидала доброго Дюваля.
Это воспоминание напомнило ей все. Вместе с Дювалем Цецилия вспомнила и его жену, и Эдуарда — Эдуарда, назначенного матерью ее ей в супруги, которого она перед отъездом даже и не видала.
И тогда что-то вроде укора совести пронзило душу бедного ребенка; она вспомнила о своей матери, и слезы полились ручьем из глаз.
Те, кто сопровождал Цецилию, исключая Генриха, не понимали, каким образом этот старый стол и эти старые соломенные стулья могли так кого-нибудь растрогать.
Но для Цецилии здесь была вся ее прошлая жизнь. Кондуктор позвал Цецилию и Генриха; оба сели в дилижанс, который двинулся и проехал через заставу.
Цецилия возвращалась в Париж через ту же самую заставу Сен-Дени, через которую двенадцать лет тому назад она выезжала оттуда.
Будучи ребенком, она плакала, выезжая; будучи молодой девушкой, она плакала, возвращаясь.
Увы! Еще раз, в последний, она должна будет, бедное дитя, выехать через ту же заставу.
XVIII
Генрих Энгиенский
Маркиза и Цецилия остановились в Парижском отеле, и Генрих взял там особую комнату для себя.
Первые дни употребили на то, чтобы осмотреться; маркиза послала за своим поверенным, но оказалось, что не только ее поверенный умер, но и поверенных нет. Она должна была довольствоваться адвокатом, который от слова до слова повторил ей то, что она слышала от адвоката, за которым посылали в Булони.
В течение 12 лет, проведенных маркизой за границей, Париж так переменился, что она не узнавала его. Строения, моды, язык — все изменилось. Госпожа де ла Рош-Берто ожидала увидеть столицу печальной и мрачной вследствие перенесенных ею несчастий, но ожидание ее не сбылось: ветреный беззаботный Париж принял кроме своей обыкновенной наружности вид праздничный и горделивый, который еще не был известен маркизе. Париж предчувствовал, что он будет столицей не только Франции, увеличившейся в объеме, но и множества других царств, которые станут его вассалами.
Эмигранты как будто уносят с собой в изгнание атмосферу, которой дышат. Для них отечество, ими оставляемое, остается всегда на той же точке, на которой они его покинули. Время идет, но они не подвигаются вперед. Наконец они возвращаются и видят, что отстали на все то время, которое провели вне отечества, встречают другие отношения, других людей, другие идеи, которых не хотят признать и которые не признают их.
Республика уже была готова обратиться в монархию, а первый Консул в Императора. Все подготовлялось к этому великому событию, против которого протестовали заграничные роялисты. Поэтому-то всякий роялист, соглашавшийся служить под консульским знаменем, всякая женщина благородной фамилии, решавшаяся составлять двор будущей императрицы, могли быть уверены в хорошем приеме и получали преимущества, которых не могли домогаться самые старые и верные служители; и это было понятно. В отношении к последним была неблагодарность, тогда как пренебрегать примирением с врагами было бы ошибкой.
Нельзя не согласиться, что и старуха, которой оставалось прожить несколько дней, и молодой человек, перед которым была целая будущность, не могли равнодушно смотреть на свое положение. Генрих видел всех товарищей капитанами, перед маркизой де ла Рош-Берто ежедневно проезжали в каретах, снова начинавших украшаться гербами, ее старые друзья, получившие во время империи более, нежели потеряли во время революции. Мало-помалу Генрих свел знакомства с молодыми людьми. Маркиза возобновила свои дружеские отношения с некоторыми из своих прежних знакомых. Соблазнительность славы, заманчивость богатства тайно подкапывали политические верования, слишком незрелые у Генриха, слишком ветхие у маркизы. Но они не осмеливались еще открыть свои мысли друг другу. Один своей неиспорченной душой, другая разочарованным сердцем поняли, что их присоединение к правлению Бонапарте будет отступничеством, оба, однако, имели к нему предлог, который считали уважительным. Этим предлогом, извинявшим честолюбие Генриха и эгоизм маркизы, была любовь их к Цецилии.
В самом деле, что стало бы с Цецилией, бедным ребенком, жених которой не мог ни на что надеяться в будущем, а бабушка не имела состояния?
Между тем открыли, что Бонапарте не неизвестный корсиканец, не солдат, не офицер-выскочка, как говорили прежде, а что Бонапарте происходит от одной из древнейших фамилий Италии, что один из его предков был в 1300 году Подестою Флоренции, его фамилия четыреста лет тому назад записана в золотую книгу в Гаире, и его дед, маркиз, как говорили чистые роялисты, Бонапарте, описал осаду Рима констаблем Бурбонов.
Можно было найти причину гораздо более уважительную, нежели все другие: то, что Наполеон гениальный человек и что всякий гений заслуживает места, которое народ позволяет ему занять, хотя после него народ может и возвратить это место тем, у кого оно было похищено.
Кроме того, говорили еще, что Бонапарте вне всех обвинений в революционных насилиях, и это было тогда справедливо, потому что он еще не запятнал своих рук кровью Бурбонов.
Никогда не делали предположений о будущности Цецилия и Генрих, и однако, следуя симпатическому влечению, родившемуся у них друг к другу при первом взгляде, которое увеличивалось в течение полугодового знакомства и свиданий еженедельных в Англии, ежедневных — во Франции, — молодые люди поняли, что принадлежат друг другу; нужно ли им было делать предположения и размениваться обещаниями? Увидевшись, они, подобно Ромео и Джульетте, в глубине сердца дали себе одну из тех клятв, от которых может освободить одна смерть.
Когда же говорили о будущем, каждый из них говорил «мы», вместо «я», вот и все.
Но это будущее могло быть только в том случае, когда Генрих и маркиза присоединятся к новому правлению. Мы уже сказали, что Генрих мог ожидать состояния только от своего дяди, состояния, приобретенного торговлей, из-за которой дядя его поссорился со своей родней и объявил, что богатство свое оставит тому из племянников, который, с опасностью подвергнуться проклятию родственников, примет участие в его торговле. Генрих был прекрасно образован, но в это время для честолюбия, сколько-нибудь основательного, были только два поприща: война и политика, и оба зависели от правительства.