– Господи, сожрали… Всё сожрали! Ведь вчера ещё сала кусок был! Что я ему дам, что сготовлю-то, боже мой? – бормотала она, перебирая посуду, которая выпадала из её дрожащих рук. – Ему же сейчас нужно будет, ему есть надо… Была бы свинина, я бы такой паприкаш устроила…

– Ну, вскудахталась! – полусердито заметила старая Настя, длинной ложкой снимая с котелка чёрную пену. – Куда ему сейчас твой паприкаш, дура? Чем попусту носиться, взяла бы да на деревню сбегала, курочку б добыла! Это ему сейчас лучше, чем…

Старая цыганка не успела и договорить, а Юльки уже и видно не было: только синяя цветастая юбка мелькнула между шатрами и скрылась.

То, чего так боялась Мери, не произошло: воспаление не поднялось выше, кризис миновал, и Митькина культя стала понемногу подживать. Когда неделю спустя окончательно стало ясно, что беды не случится, цыгане решили, что пора трогаться с этого места. Лошади объели всю траву на полверсты от табора. По окрестным деревням совсем нечем стало поживиться. По ночам уже сильно подмерзало, и наутро верхи цыганских жилищ были седыми от инея, а вода в вёдрах подёргивалась корочкой льда. Стоял уже ноябрь, со дня на день мог улечься настоящий снег, и нужно было как можно скорее добраться до Смоленска, на зимний постой. Кочевье – такое беспокойное и тревожное в этом году – заканчивалось.

Однажды, холодным прозрачным утром, когда багровое солнце едва выглянуло из-за кромки леса, осветив блёклое небо и поникшую, покрытую изморозью траву, вереница цыганских телег поползла по дороге. Цыгане, ещё сонные, покрикивали на лошадей, осматривались – не забыли ли чего на стоянке, женщины озабоченно пересчитывали сидящих среди подушек детей. И все взгляды рано или поздно останавливались на телеге, рядом с которой шествовала Копчёнка. Она не улыбалась, но чёрные глаза её светились спокойной, задумчивой радостью. Мардо сидел на передке, правил лошадьми. Культя его была аккуратно перевязана чистыми, сухими тряпками. Скользящих по нему взглядов цыган Митька, случайно или намеренно, не замечал. Его тёмная, изрезанная шрамами физиономия была неподвижной, глаза равнодушно смотрели на дорогу. Изредка он оглядывался на своих мальчишек, копошащихся в ямке из перин, устроенной для них матерью, некоторое время рассматривал их, словно не понимая, откуда они взялись и что тут делают. Затем отворачивался, встряхивал вожжи, глухо прикрикивал на лошадей, смотрел вдаль.

День шёл за днём, по подмёрзшей дороге легко было идти лошадям, быстро катились телеги. По вечерам табор собирался у костров, подходили к ним и деревенские. Пели и плясали, хвалясь друг перед дружкой, цыганки, но никто не мог переплясать Копчёнку. Цыгане только диву давались, глядя на неё. Казалось, что и не было никогда той цыганки с мутным, потухшим взглядом, которая часами сидела не шевелясь у своего растянутого кое-как материка и смотрела в небо. Теперь Юлька выскакивала раньше всех в таборе, в осенней промозглой темноте хватала одного из сыновей и мчалась через скрытое туманом поле в деревню. Возвращалась к полудню с раздутой торбой, зачастую и с худющей курицей, из которой, впрочем, получался вполне достойный суп. Запалив костёр, Юлька вешала на палку до блеска оттёртый медный котелок, резала, варила, парила – и запах шёл по всему табору, а довольная добисарка уже замешивала в миске жидкое тесто для лепёшек. Появились у неё откуда-то новые юбка и кофта, сшитые на котлярский фасон: с пышными цветными оборками, с широченными рукавами. «Копчёнка наша в невесты подалась!» – хихикали цыганки. «Молчали бы, дуры! – останавливали их другие, поумней. – Цыганка счастье за хвост словила – пусть радуется… Когда Юлька в радости, всему табору барыш!»

По вечерам, как прежде, Копчёнкин голос звенел у большого костра веселее всех. Плясала она так, что молодые девчонки, так и не сумев забить её, сходили с круга и завистливо щёлкали языками, глядя на Юлькины «примерчики». А цыгане вздыхали: «И за что дуракам счастье?» – оглядываясь на Копчёнкин шатёр, возле которого виднелась неподвижная, чуть сутулая фигура Мардо.

Митька, казалось, своё возвращение в табор принял как должное. Целыми днями он спал в шатре или сидел возле углей, привалившись спиной к шошке[78] и глядя в серое небо, по которому, горестно вскрикивая, летели на юг запоздалые вереницы гусей. Его смуглое, некрасивое лицо было спокойным, никаких мыслей нельзя было прочитать на нём. И тем не менее Митька явно о чём-то думал – так глубоко, что не замечал, как на голову ему опускается коричневый сухой лист, прилетевший из леса, а по колену деловито взбирается жужелица. Цыгане искренне жалели его: «Оно конечно… тяжко. Без ноги и простому человеку жить неудобно, а уж коли вором был! Поди теперь, свыкнись, ежели с малолетства по степям гулял да по тюрьмам ошивался! Ну, да что теперь… Слава богу, жив, да ещё при такой бабе золотой! Юлька не только его – дивизию прокормит и не устанет! Ничего, притерпится. Обратно цыганом будет».

По вечерам цыгане звали Митьку к большому костру: «Идём, морэ, посидишь с нами! Хватит уж дрыхнуть, все бока, поди, пролежал! Послушай, как твоя жена поёт!» Чаще всего Мардо отказывался, сдержанно, без привычной издёвки в голосе. Но однажды всё же согласился и просидел с цыганами час, не сводя глаз с летящих искр, не замечая сменяющих друг дружку плясуний, не слыша песен. Цыгане сочувственно, молча переглядывались. И никто не обратил внимания на то, что Меришка, едва увидев у костра Мардо, потихоньку ушла в свою палатку, а через несколько минут пропал и её муж. Только дед Илья сумрачно переглянулся с женой и чуть слышно вздохнул да на мгновение наполнились слезами глаза Копчёнки. А Мардо по-прежнему смотрел в огонь, и на его чёрной физиономии не отражалось ничего.

До Смоленска оставался день пути, когда цыгане остановились на ночь на пологом берегу медленно текущей реки, за которой стоял уже облетевший, насквозь прозрачный, лишь по опушкам рыжий от дикого шиповника лес. День был холодным. Пронзительный ветер вырывал из рук цыган ветхую ткань шатров, которые они в последний раз в этом году растягивали над жердями, яростно трепал платки цыганок. Но к вечеру ветер поутих, и закат над лесом раскинулся во всё небо. Веер багряного золота, с чернью тяжёлых туч над горизонтом, с пылающими краями облаков, похожих на изорванные шали, заставлял цыган восторженно задирать головы и вздыхать. Как никогда ярко горели в ночи костры, смеялись дети, плясали цыганки – все уже предвкушали завтрашнюю шумную и радостную встречу со смоленской роднёй, суетливое устройство на зиму, беготню с узлами и самоварами, общие вечерние посиделки возле горячей печи. Разошлись по шатрам глубоко за полночь, позёвывая и надеясь завтра не проспать дорогу.

Копчёнка, которая весь вечер плясала до упаду, долго не могла заснуть. Час шёл за часом, тянулась ночь, а она всё лежала, вытянувшись на перине и подсунув кулак под голову. Вокруг было тихо, темно. От реки время от времени коротко, пронзительно вскрикивала какая-то птица, и эти крики мешали Юльке задремать. «Вот ведь проклятая… камнем, что ли, бросить?» – подумалось ей… И в это время рядом послышался тихий шорох. Юлька немедленно замерла, прикинувшись спящей. В кромешной темноте она не увидела – почувствовала, как медленно, неловко поднимается с перины муж, как он нащупывает свой костыль, вырезанный из кривой палки. «До ветру… или к коням?» – сонно подумала Копчёнка, снова закрывая глаза, улыбаясь и проваливаясь в сон.

Почти сразу же она проснулась и торчком села на примятой перине, испуганно таращась вокруг и явственно ощущая: что-то случилось. В палатке уже не было темно: из-за туч выбралась луна, и её холодный свет заливал шатёр сквозь отброшенный полог. Мужа рядом не было. «Дэвла… Сколько же я продрыхла? Куда он делся?!» Страшная, тревожная мысль ударила в голову, Юлька вылетела из шатра, дико огляделась вокруг. Пустой табор спал. Одна из собак, лежащая возле телеги, подняла лохматую голову, сонно брехнула и снова улеглась. «Дура!!!» – выругалась Копчёнка. В мгновение ока она обежала весь табор, заглянула между палаток, кинулась к лошадям – мужа нигде не было видно. Умирая от ужаса, Юлька подхватила юбку и помчалась по покрытой изморозью траве вниз, к реке.

Он был там. Стоял уже по пояс в воде, похожей в лунном свете на чернёное серебро, и медленно, опираясь на свой костыль, входил всё глубже. Чуть заметно шевелились от ветра ветви деревьев на берегу. Плыла по реке холодная рябь. Над лесом висела, кривясь отметинами, ущербная луна. Застыв от ужаса, не в силах тронуться с места, даже завизжать, Копчёнка смотрела на мужа, безмолвно уходящего от неё в стылую реку. Но в это время снова вскрикнула птица в камышах – и Юлька очнулась, тут же стремглав кинувшись в холодную, уже подмёрзшую у берега воду.