Вера пошла вперед; я снова остался на час на вокзале. Я просидел там почти не двигаясь. В темной, тесной комнатке не было ни души. Стало совсем темно, когда я подошел к вагону. Я встал было на подножку и остановился. Внутри пели. С улицы не слышно было ни согласного вскрикивания, ни фальши. Голоса показались мне стройными, девические — звенящими, мужские — нежными. Пели, против обычая, не куплеты из кинокартин, а русскую песню, которая потом навсегда связалась для меня с Верой:

Средь полей широких

Я как мак цвела,

Жизнь моя отрадная

Как река текла.

В хороводах и кружках,

Всюду милый мой

Не сводил с меня очей,

Любовался мной.

Все подруги с завистью

На меня глядят,

«Что за чудо-парочка», —

Старики твердят.

А теперь любимый мой

Стал совсем другой,

Все те ласки прежние

Отдает другой.

Чем она красавица,

Чем лучше меня?

Отбирает милого

Друга от меня.

Помоги, родная мать,

Соперницу сгубить

Или сердцу бедному

Запрети любить.

«Ах, родная моя дочь,

Чем тебе помочь?

Как сумела полюбить,

Так сумей забыть».

XX

В этот вечер все почему-то легли спать очень рано. Вера первая скрылась под нары. Фонарь горел. По углам еще бормотали. Я вынул книжку и пристроился к фонарю.

Меня всего подкинуло. Фонарь закачался ровно и быстро, как метроном, и длинное пламя высунулось, облизало стекло и оставило на нем черные жирные полосы копоти. Ударил разрыв, какой-то негромкий, глуховатый, смешанный с треском разламываемого дерева. Началась бомбардировка разъезда. Летчик летал невысоко и метал зажигательные бомбы прямо в наш эшелон.

Мы не сразу опомнились и поняли, что происходит. Асламазян первый крикнул: «Бомбардировка!» Капитанша с воплем бросилась в дверь. Все тоже ринулись. Двери не поддавались. Левит бежал по людям с выражением такого отчаяния, что у меня задрожали колени. На ходу он шапкой спихнул фонарь. Вера метнулась в темноте, как будто ветром ее сдуло, схватила меня за руку и кинулась к выходу. Асламазян возился с дверью. Она наконец открылась. Левит выпрыгнул первым и бежал по снегу через холмик в лощину. Вокруг него бежали люди со всех вагонов. Было тихо, все молчали, проваливаясь в снег. Вагон опустел. Асламазян взял маленькую Лариску, которая крепко спала, и пошел искать капитаншу. Я остался один.

Я был в отвратительном, самом животном страхе и с трудом заставил себя не бежать за другими. Я надел шинель и сел к печке, которая еле горела. Разрывов не было больше, но гул мотора еще раздавался с воющим треском. Потом послышался пулемет. Я сжался, стиснул колени, вдавил в себя локти, как будто это могло меня спасти. Это был настоящий, жестокий страх смерти. Там, в моих удушьях, была какая-то мысль. Здесь ее не было. Я боялся стен, которые могли обрушиться и раздавить меня.

Стало тихо, но страх от этого только натягивался, как струна. Я вздрогнул, когда дверь вагона раскрылась. Вера бросилась ко мне.

— Ты боишься, Верочка? — спросил я.

Вера сначала не могла отвечать, потом лихорадочно быстро заговорила, упрашивая меня сейчас же уйти отсюда и на ночь спрятаться с ней в деревне.

Звук мотора снова послышался и затих. «Заход», — подумал я.

— Что ты, Верочка, кто же нам разрешит уйти? — сказал я.

Потом раздался неистовый треск, а Вера исчезла так внезапно, что я с удивлением огляделся. Бомба попала наконец в один из вагонов, шагов за сорок от нас; но это была уж последняя. Вскоре все понемногу начали собираться в вагоне. Я вышел искать Веру. Она стояла такая измученная, что ноги ей не повиновались. Она снова стала просить меня уйти с ней в деревню.

— Верочка, все уже кончилось, и притом это смешно так спасаться, — сказал я.

Вера горько расплакалась.

— Ты просто не хочешь со мной идти, ты меня стыдишься, — сказала Вера.

— Вздор, — ответил я и повел ее в теплушку. Там стояло страшное возбуждение. В соседних вагонах были убитые. Никто не решался лечь. Поминутно выбегали слушать, не гудит ли снова мотор.

— Нина Алексеевна цела? — спросил я Асламазяна, появившегося последним.

— Жива-здорова, — сказал он и объявил приказ начальства: всем людям немедленно покинуть вагоны и до особого распоряжения расселиться в деревне Каменке.

Вера вся вскинулась. Усталость ее сразу исчезла. Она принялась лихорадочно собираться.

— Ты идешь со мной, — сказала она.

— Конечно, с тобой, Верочка, — ответил я.

Мы ушли после всех. Была уже темная ночь. Меня лихорадило, под холодным ветром я чувствовал себя совсем больным. Вера меня вела. Мы постучались в избушку с продавленной соломенной крышей.

XXI

Маленькая, с румяным лицом, вечно в платке, вечно перетаптывающаяся с места на место, похожая на корявое дерево наша хозяйка Анна. Крошечная комнатка в два окна, некрашеный стол, две лавки, рундук, печь и хоры и земляной, в ухабах и колдобинах, пол, в углу икона — вот наша изба. Мы с Верочкой жили на нарах, называемых здесь почему-то хорами, возле печки, на постели, устроенной из наших шинелей, пледа и полевой сумки с книгами, которая служила подушкой. Вера устроила наше ложе и так любовалась им, как будто видела в нем свой портрет. В той же комнатке вместе с нами жила хозяйка с маленьким шестилетним сыном Сашей, который пел целыми днями, тоненько, как комарик, перевирая все слова, но никогда не фальшивя в мелодии. Вера учила его песенкам. Из окон мы видели скаты холмов и в солнечные дни смотрели, как бегут по ним тонкие струйки потоков. Эшелон стоял за холмами.

На столе появилось походное зеркальце из моего несессера и Верины коробочки, пудреницы и флаконы. Моя фотография тоже выехала на свет и была прислонена к зеркалу. Я сидел за столом как хозяин. Вера кружилась по комнатке, всю ее заполняя собой, расставляла, раскладывала и всякую минуту подбегала ко мне. Потом одевалась как можно наряднее, делала себе высокую прическу и садилась рядом со мной. Я брал ее за плечи; она клала голову мне на грудь.

— Тебе нравится, как я все устроила? — спрашивала Вера.

— Ты мне нравишься, ты больше всего на свете, — отвечал я.

Вера этим удовлетворялась.

— А тебе не скучно так жить? — спросил я.

— Ты меня только люби, тогда не будет скучно, — сказала Вера, но неожиданно прибавила: — Пусти меня покататься верхом.

— Как это — покататься верхом? — спросил я со страшным удивлением.

— Меня приглашает один казак.

— Да откуда же ты его взяла? — спросил я.

— Мы познакомились на станции.

— Когда же?

— Во время бомбардировки. Мы вместе спасались.

— Ну, тогда, разумеется, поезжай, — сказал я.

— Мне очень хочется, — сказала Вера и быстро поцеловала меня в губы.

— Поезжай, — ответил я.

— Только ты не думай ничего дурного, — сказала Вера и снова меня поцеловала.

— Можешь ехать, — ответил я.

— Если тебе неприятно, я не поеду, — сказала Вера.

— Я не принимаю никаких жертв, — ответил я.

— А я все придумала, милый, никакого казака нет, я хочу, чтобы только ты был со мной, — сказала Вера и крепко прижалась ко мне.

Вечерами мы зажигали светец. Приходил Асламазян. Мы усаживались к столу. Вера одной рукой играла в карты с Асламазяном, а другой рукой обнимала меня. Мальчик пел как сверчок. Аннушка пряла. В глухой избе, и рядом со мной, была живая Манон Леско, в красном шелковом платье, с высокой прической, придававшей ей сходство с Марией-Антуанеттой.

У меня был издавна какой-то смутный образ Марии-Антуанетты, не то придуманный, не то прочитанный или где-то увиденный: Мария-Антуанетта стоит у окна, спиной к залу, и с безмерным напряжением смотрит, как бесится народ перед дворцом. Потом она резко поворачивается — ее лицо все мокро от пота. Существо от пламени, вне формы, все страсти с ясностью отпечатываются на изменчивом, подвижном лице.