Под окрашенной в голубой цвет стеклянной крышей, среди бетонных дорожек, там было всего несколько бюветов и никаких санитарных приспособлений. Везде царили грязь, вонь и невыносимая жара. Матушке Марии и Ксении помогали два врача и десяток медицинских сестер из Красного Креста, чтобы хоть как-то облегчить страдания несчастных, которые нуждались во всем. Ксения разносила воду во флягах, старалась облегчить мучения туберкулезных больных и страдавших от инфекционных болезней. Обезвоженные дети мучились от сорокаградусной температуры. Несколько женщин в припадках безумия срывали с себя одежду, царапали лица и руки до крови. Некоторые, убив своих детей, пытались затем покончить с собой. Чтобы добраться до каждого человека, приходилось переступать через тела. Мертвые лежали часами, пока их не вывозили. Трупный запах загрязнял и без того удушливую атмосферу. Матушка Мария смогла спрятать нескольких детей в мусорные баки, которые она выносила с велодрома. Когда, совершенно обессилев, Ксения почувствовала себя плохо, матушка велела ей отправиться домой и отдохнуть.
Только оказавшись в своей квартире, Ксения смогла перевести дух. Солнце играло на блестящем паркете, освещая светлое дерево и отполированную до блеска мебель. Прислонившись к дверному косяку, женщина стояла, наслаждаясь спокойствием в салоне, окна которого выходили на Люксембургский сад. Ей казалось, что она вырвалась из ада. Руки дрожали. Крики и детский плач продолжали звучать в ее ушах. Сама она была грязной, пыльной, а страх невинных жертв, которых должны были отправить в Дранси или в лагерь Луаре, навсегда проник ей в душу.
— Вернулись наконец? — сухо произнес Габриель, с отвращением рассматривая ее.
Ксения устало помассировала себе затылок. Она знала, что выглядит ужасно. И чувствовала себя так же.
— Я предупреждала вас, что не знаю, когда вернусь.
— Судя по вашему виду, вы провели время не самым лучшим образом. Я никогда не видел вас в подобном состоянии.
Оттенок раздражения промелькнул во взгляде Ксении, когда она посмотрела на своего ухоженного мужа в бежевом льняном костюме с аккуратно причесанными седыми волосами. Как и все французы с начала оккупации, он заметно похудел и на его шее образовались отталкивающие складки. У Ксении было не то настроение, чтобы выслушивать упреки. Она не могла понять рассудительное спокойствие, с которым отнесся Габриель к падению Франции. Он не постеснялся использовать свои старые, предвоенные связи с Германией и продолжал вести дела, общаясь с нацистами с большой любезностью, вызывавшей у Ксении ужас.
— Хочу напомнить, что сегодня вечером мы приглашены на прием в германское посольство. Вам понадобится несколько часов, чтобы привести себя в надлежащий вид.
Она покачала головой.
— Я не пойду, Габриель.
— Почему?
— Потому что отныне я отказываюсь участвовать в этой лицемерной игре. Начиная с сегодняшнего дня мои отношения с немцами сократятся до минимума. Конечно, я буду сталкиваться с ними на улицах, но сама к ним не пойду и под своей крышей принимать никого из них не собираюсь.
Габриель улыбнулся нехорошей улыбкой.
— То-то расстроится ваш любовник, когда в следующий раз пожалует в Париж. Если, конечно, вы сами снова не захотите навестить его в Берлине под каким-нибудь достойным предлогом.
Сердце Ксении замерло в груди. Что-то в Габриеле ее очень беспокоило, что-то жестокое, чего она раньше за ним не замечала. Угроза — оружие слабых, его надо презирать, но она не смогла удержать страх. Что он вообще мог знать? Скорее всего, он видел Макса в Оранжерее. Кто угодно мог сказать ему, что это тот самый фотограф Макс фон Пассау, а Габриель понял, что они были знакомы и до войны.
Ксения подумала о подпольной активности Макса, об опасностях, которым он подвергался. Достаточно прошептать одну фразу в нужное ухо, и Макс окажется в подвалах гестапо на Принц-Альбрехт-штрассе. Похолодев, она старалась не выдать своих эмоций.
— Не понимаю, о чем вы говорите, Габриель. Я устала и плохо чувствую себя. Извините, я должна вас оставить.
Она повернулась, чтобы уйти.
— Вы будете готовы к восьми часам вечера, Ксения, и поедете со мной в посольство. Там вы всех очаруете. Как обычно. Я не для того женился на вас, чтобы позволить вам заниматься какими-то жалкими евреями, которые лишь получают то, что заслуживают. Наденьте зеленое платье от Роша, которое было на вас однажды. Оно вам очень к лицу.
К полудню зал берлинского Дворца спорта был переполнен. Четырнадцать тысяч мест — и ни одного свободного. На первых рядах разместились медицинские работники, сопровождающие раненых солдат. Знаменитые актеры сидели рядом с рабочими в кепках, военными, награжденными Железными крестами, женщинами в поношенных манто со старым облезлым мехом.
На трибуне в ряд восседали члены правительства и несколько гаулейтеров. Радиотехники суетились возле микрофонов, в то время как журналисты фотографировали зал.
«Кто бы осмелился отказаться от приглашения самого министра пропаганды», — думала Мариетта Айзеншахт, которая пыталась найти предлог, чтобы избежать посещения этой каторги, но Курт отказался даже слушать ее. Мало того, он еще настоял, чтобы их сопровождал сын. Сидя рядом, одетый в синюю униформу гитлерюгенда с погонами, петлицами и эмблемой со свастикой, Аксель оглядывался вокруг с равнодушным видом. Собрание, предназначенное для того, чтобы потрясти воображение, совершенно не впечатляло его. Ему исполнилось тринадцать лет, и эти показательные парады национал-социалистов давно не были для него чем-то интересным. Он размахивал флажком в Нюрнберге, приветствовал Гитлера во время частных приемов и ходил в строю вместе со своими товарищами по улицам Берлина бесчисленное количество раз. Теперь он просто задыхался от скуки. Мариетта нежно похлопала его по колену. Немного рассерженный, он нахмурил брови под пилоткой, но она лишь улыбнулась ему. Переменчивое настроение подростка, который пытался показать свою значимость, ее не раздражало. Нравится ему или нет, но он ее сын и к тому же еще ребенок.
Мариетта следила за Йозефом Геббельсом, который произносил речь с трибуны. Она не могла не согласиться с тем, что он очень талантливый оратор. Геббельс мастерски использовал все модуляции своего голоса, который становился то звенящим, то теплым, почти отеческим. Короткие, рубленые фразы стрелами пронзали аудиторию. Все сказанное подкреплялось энергичными движениями длинных нервных рук, что еще больше воспламеняло зал.
Она прищурилась, чтобы получше рассмотреть Магду Геббельс, которую сопровождали две ее дочери. Белокурые и тихие малышки Хельга и Хильда не сводили с отца глаз. Магда загадочно улыбалась, и тот, кто ее не знал, мог подумать, что она получает удовольствие от услышанного. Но Мариетта знала, что супруга министра умирает от скуки. Измены мужа закончились именно благодаря показному энтузиазму фрау Геббельс, который она умудрялась демонстрировать всем во время этих грандиозных представлений. На самом деле в Берлине остались только две вещи, способные вызывать хоть какие-то эмоции: страх бомбардировок и скука. Военные действия привели к закрытию магазинов по продаже модной одежды, бижутерии, галантереи, а также ночных баров. Танцевать запретили еще раньше. Задорные шансонье и кабаре остались только в воспоминаниях. Лишь в «Адлоне» еще можно было выпить мало-мальски приличный коктейль.
Дрожь пробежала по залу. Сталинград… Геббельс произнес название русского города на Волге, слышать которое было больно германскому народу. Мариетта увидела, как Курт оглядывается по сторонам. В начале месяца под звуки Пятой симфонии Бетховена по радио объявили о капитуляции германской армии после многомесячного окружения под Сталинградом. Фюрер объявил национальный траур в честь славных воинов, чьи жертвы не были напрасными. Ошеломленно подсчитывали потери вермахта, которые составили около двухсот пятидесяти тысяч погибших. Сдавшиеся в плен Красной армии сто тысяч солдат были отправлены в Сибирь. Никто не сомневался, что лучше смерть, чем большевистский плен. Приглушенными голосами говорили о повороте в войне, и многие были уверены, что смерть многих тысяч людей оказалась напрасной. Все это вызывало нехорошие чувства. «Но только не этим вечером», — говорила себе Мариетта, убежденная, что каждый из присутствующих здесь скорее зашьет себе рот, чем выдаст вслух подлинные мысли.