Мария стояла на коленях посреди гостиной и натирала бело-голубые плитки возле плинтусов. На каждой плитке изображалась какая-нибудь детская игра: то с обручем, то с мячиком. Больше всего ей нравился малыш на игрушечной лошадке. Всю комнату обрамляли изображения ее детей. Она осторожно протирала их мягкой тряпочкой.

С улицы доносились звуки – шаги прохожих, голоса. Мария выросла в деревне, и ее до сих пор удивляла шумная суета Геренграхта, где в укромный мир домашнего уюта всегда вторгался уличный гомон. Громко кричал продавец цветов – тонким писклявым голоском, точно чибис. Парень из лудильной мастерской громыхал инструментом, предлагая ремонтировать посуду, словно проповедник, призывающий грешников к покаянию. Какой-то мужчина, проходя рядом, отхаркнулся и сплюнул.

А потом она услышала его колокольчик. «Рыба, свежая рыба!» Виллем немилосердно фальшивил: голос у него был ужасный. «Вобла, лещ, треска, селедка!» Он снова позвонил в колокольчик. Она встрепенулась, словно пастушка, заслышав рожок своего милого в бредущем по дороге стаде.

Мария вскочила, вытерла нос передником, оправила юбки и настежь распахнула дверь. На улице туман – канала почти не видно за брусчаткой. Из утренней мглы вырос Виллем.

– Привет, красотка! – Его лицо расплылось в улыбке.

– Что там у тебя сегодня? – спросила Мария. – Дай-ка посмотреть.

– А чего ты хочешь, малышка?

Он вскинул к бедру свою корзину.

– Как насчет толстого сочного угря?

– Он тебе нравится?

– Ты отлично знаешь, как он мне нравится, – усмехнулась служанка.

– Тушенный с персиками в сладком уксусе?

– Да.

Мария вздохнула. В конце улицы с баржи сгружали тяжелые бочки. Они с грохотом падали на землю.

– Как насчет селедки? – спросил Виллем. – Как насчет поцелуя?

Он переступил через порог и оказался рядом. Бух-бух.

– Эй, потише!

Мария отступила. Мимо проходили люди. Виллем опустил голову. Он был простой парень – долговязый, хмурый, с узким лицом, над такими часто любят потешаться. Марии нравилось, когда его лицо озаряла улыбка. Милый, простодушный паренек, рядом с которым она чувствовала себя воплощением житейской мудрости. Это она-то! Вот до чего он был наивен.

Виллем до сих пор не мог поверить, что Мария любит его.

– Я заходил вчера. Почему ты не открыла дверь?

– Один зеленщик показывал мне свою морковь.

– Издеваешься?

– Я была на рынке. – Она улыбнулась. – Дурачок, я люблю только тебя. Знаешь – я как устрица в своей ракушке. И лишь ты можешь меня открыть.

Мария шагнула назад и впустила Виллема в дом. Он опустил корзину на пол и обнял Марию.

– Ох! Твои пальцы!

Она провела его через прихожую и коридор к лесенке, спускавшейся в кухню. Когда они уперлись в раковину, Виллем ущипнул ее за зад. Мария дернула рычаг. Вода из крана хлынула на его протянутые руки. Виллем стоял смирный и послушный, как ребенок. Она вытерла его пальцы и понюхала, не пахнут ли рыбой. Виллем прижался к ней всем телом, потом раздвинул коленом ее ноги – она чуть не застонала – и поцеловал.

– У нас мало времени, – прошептала Мария. – Хозяева дома.

Она увлекла его за собой, на кровать в глубокой нише. Они споткнулись о деревянный порожек и, смеясь, повалились на матрац. Как же здесь было тепло – самая теплая кровать на свете! Когда они займут весь дом, то все равно будут спать только тут – в их уютном гнездышке, в сердцевине ее мира.

Виллем шептал ей на ухо нежные слова. Мария щекотала его. Он вскрикнул. Она на него шикнула. Затем взяла его руку и положила себе между ног: нет времени на пустяки. Оба елозили и хихикали, точно дети: они выросли в деревне и привыкли спать вповалку вместе с братьями и сестрами.

Далеко у входной двери послышался глухой стук. Мария мгновенно выпрямилась, оттолкнула Виллема и выскочила из постели. Через минуту, красная и запыхавшаяся, отворила дверь. В проеме стоял мужчина. Невысокий, смуглый, голубоглазый, с темными вьющимися волосами, в бархатном берете.

– Мне назначена аудиенция, – сказал он. – Я пришел писать портрет.

3. София

Спелые груши сами падают в руки.

Якоб Катс. Моральные символы, 1632 г.

– Моя рука должна быть здесь, у бедра?

Корнелис вполоборота повернулся к живописцу. Грудь выпячена вперед, вторая рука сжимает трость. На нем парчовый кафтан и черная шляпа. Он тщательно причесал бороду и навощил усы, заострив их на концах. Сегодня его костюм украшают брыжи – огромный белоснежный воротник, который странно отделяет его голову от тела, словно ее положили на блюдо. Муж старается скрыть волнение.

– Знаете поговорку: гони природу в дверь, она влезет в окно? Хоть мы и выбелили стены наших храмов, удалив изображения святых… – Он склоняет голову в мою сторону. – Я должен извиниться перед моей женой, поскольку она католичка… Так вот, наша реформаторская церковь перестала покровительствовать живописи, однако талант художников не мог остаться невостребованным и не проявить себя в другом. Мы стали их бенефициарами, ведь они запечатлевают нашу повседневность с величайшей живостью и точностью в деталях, а она, не преступая пределов благочестия, все же близится к границам совершенства.

Художник поймал мой взгляд. Он с улыбкой поднял брови. Какая дерзость! Я опустила голову.

– Мадам, прошу вас, не двигайте головой, – буркнул художник.

Мы находимся в библиотеке мужа. Занавеска отдернута, в комнату струится солнечный свет. Яркие лучи сияют на кабинете редкостей: статуэтки, кучка окаменелостей, раковина наутилуса в серебряной оправе. Стол, застеленный турецким ковром, украшают медные весы, глобус и человеческий череп. Глобус символизирует ремесло моего мужа – он торговец. У него свои склады в гавани, он возит зерно с Балтики и пряности с Востока. Его корабли, груженные тканями, плавают в такие страны, которые не помещаются в мой скромный кругозор. Муж с гордостью демонстрирует свое богатство, но в то же время, как и положено доброму кальвинисту, презирает преходящую красоту земных даров: отсюда череп и весы, на которых в Судный день будут взвешены наши грехи. «Суета сует, и всяческая суета». Муж хотел даже положить свою ладонь на череп, но художник отговорил его.

Корнелис говорит без умолку. Краем глаза вижу, как его борода ходит на воротнике вверх и вниз, словно меховой зверек. Я мечтаю, чтобы он замолчал.

– Разумеется, я доволен тем, что, благодаря своим усилиям, достиг столь высокого положения. – Он прочистил горло. – Но еще больше счастлив тем, что обладаю удивительным сокровищем, рядом с которым меркнет сияние алмазов: я имею в виду мою дражайшую Софию. Поистине, величайшая радость человека – собственный дом, когда, вернувшись после долгого дня трудов, он закрывает дверь и обретает успокоение и уют перед пылающим камином, наслаждаясь ласковым участием своей супруги.

Подавленный смешок. Художник развеселился. Он посматривает на меня из-за своего мольберта. Я чувствую на себе его взгляд, хотя сама упорно смотрю в стену. Я его ненавижу.

– На сегодняшний день моя единственная печаль – то, что мы не слышим топота детских ножек в нашем доме, однако я надеюсь, что скоро это будет исправлено. – Мой муж смеется. – Пусть вянет лист, но плоть цветет весной.

О нет! Как он мог это сказать? Художник вытаращил на меня глаза. Его губы раздвинулись в усмешке. Он буквально раздевает меня взглядом. Мое платье исчезает, я стою перед ним голой.

Мне хочется умереть. Господи, зачем мы это делаем? И как Корнелис мог такое сказать? Я знаю, он взволнован тем, что его рисуют, но для чего выставлять нас дураками?

Художник смотрит на меня из-за мольберта. Его синие глаза вонзаются мне прямо в душу. Это невысокий жилистый мужчина с буйной копной черных волос. Он склонил голову набок. Я холодно отвечаю на его взгляд. И вдруг понимаю – он смотрит не на меня. Оценивает композицию будущей картины. Вытирая о тряпку кисти, хмурит брови. Я для него лишь объект: каштановые волосы, белый кружевной воротник, голубое платье из переливчатого шелка.

Это меня раздражает. Я что, баранья голова? Мое сердце колотится, голова кружится, мне не по себе. Да что со мной такое?

– Сколько времени это займет? – спрашиваю я ледяным тоном.

– Уже устали? – Художник подходит ко мне и протягивает платок. – Вам нехорошо?

– Со мной все в порядке.