Мы застываем. Не верится, что смогли наставить оружие друг на друга.

Расстояние с десяток шагов — промахнуться почти невозможно. На бровях налип снег, и теперь он тает, стекает в глаза и размывает фигуру напротив. Большим пальцем снимаю с предохранителя. Чувствую, как от напряжения дрожит указательный.

— Боря, ты показываешь зубки. Может, я тебя и недооценил… чуть-чуть, — щерится Юрий.

Из его рассеченной брови стекает струйка крови, мешается с налипшим снегом и превращает лицо в страшную маску готического мима. Думаю, что выгляжу не краше. Из носа катятся теплые капли, стекают по губам на шею.

— Конечно же недооценил. Из-за своего раздутого эго ты не видишь дальше собственного носа, — вырывается у меня.

Интересно, а Пушкин с Дантесом на таком же расстоянии стояли друг от друга? Может…

Блин! Меня убить могут, вот прямо сейчас, а я о Пушкине думаю! Это всё из-за того, что я не верю в то, что Юрий выстрелит. Может, потому что сам не собираюсь стрелять?

Зачем тогда я снял с предохранителя?

— Боря, убери ствол, и мы сможем поговорить как цивилизованные люди. Мы поговорим и вероятнее всего, сможем придти к какому-либо консенсусу, — Юрий дергает головой, показывая на снег.

— Подай пример, — я не опускаю ружье.

Черное дуло залеплено снегом, но всего одно нажатие и оттуда вылетит целый веер свинцовых шариков. Выживу ли я после такого выстрела? Может быть, ведь Оскари заряжал дробь на птицу. А если в лицо? Пушкину с Дантесом было проще.

Черт! Снова о них думаю! И очень не хочется быть на месте Александра Сергеевича. Понемногу злость отступает, и указательный палец уже не так дрожит. Я готов опустить ружье, но не я первый поднял его. Колени ходят ходуном от выплеска адреналина, но внешне я спокоен. Или мне так кажется?

— Боря, не глупи. Ведь нам ещё возвращаться. Я надеюсь, что вернемся вместе? — похоже, что у Юрия тоже начинает спадать злость. — Что мы из-за бабы друг друга порешим? Ведь это же срок! Один останется на полянке, а второй сядет лет на десять. И всё равно она никому не достанется.

— Рассуждаешь верно. Но это только слова. Опусти ружье, тогда и поговорим, — я тоже не собираюсь сдаваться так легко. Я должен показать, что внутри меня стальной стержень, а не плавающая медуза.

«Покуда не сгнобишь дурну натуру свою, да не перешерстишь жизнь прежню, не будет рядом с тобой горлицы лазоревой. От лихорадства не мотайся, встреть открытой грудиной» — вроде так сказал колдун. Я уже «перешерстил жизнь прежню», стою сейчас под «лиходейством», но как же не хочется его «встречать открытой грудиной».

— Хорошо, Боря. Я сейчас опущу ружье. Не нужно делать резких движений. Давай на раз-два-три. Я считаю, — говорит Юрий.

— Хорошо, Юра. Опускаем.

— Раз, два…

Рядом каркает ворона. Так громко, что этот звук напоминает взрыв ручной гранаты. Черный зрачок дула, с белым снегом внутри, уже почти опустился, а теперь снова взлетает. Я тоже вскидываю ружье. Звучит выстрел. Палец одновременно со звуком нажимает на спусковой крючок.

Отдача ударяет в плечо, и я падаю на снег…

Глава 12

Скажу вам, тесть: и вы, и все другие,

Болтавшие о ней, болтали зря.

Она сварлива так, для виду только,

На деле же голубки незлобивей;

Не вспыльчива совсем, ясна, как утро;

Терпением Гризельду превзойдет,

А чистотой Лукреции подобна.

(«Укрощение строптивой» У. Шекспир Акт 2 Сцена 1)

Вы когда-нибудь замечали — насколько голубым и бездонным может быть небо? Или вы настолько привыкли к этой красоте, что воспринимаете её как данность? А теперь представьте себе, всего лишь на несколько мгновений представьте, что вы тридцать лет сидели под землей и ни разу не видели неба. Представили? И в этом состоянии взгляните на небо… Вряд ли вы видели что-либо более прекрасное. Чистотой оно сравнится только с первым снегом, который укрывает осеннюю грязь белоснежным покрывалом. Глубиной сравнится с самой глубокой точкой Мариинской впадины. А синевой… Синевой небо сравнится только с небом!

Я лежу на спине и рассматриваю это чудо из чудес. Я знаю, что я жив, но пока боюсь пошевелиться. От отдачи болит плечо, но это единственная боль в теле. Но если я ощущаю боль от приклада, то боли от дроби нет? Нет и в помине. В ушах даже не звенит, а тихо и сипло тянется одна нота, словно от телевизионного канала, у которого идут профилактические работы. Все остальные звуки пропали напрочь. Ощущение сравнимо с берушами. Ещё пахнет порохом и гарью.

Где Юрий? Пока не знаю. Но выстрел мой был направлен точно в голову. Я не мог промахнуться… или мог? Сам факт того, что я убил человека, леденит гораздо больше, чем снег за шиворотом. Или не убил?

— Боря, — доносится шепот начальника логистики.

Нет, жив. В мозгу сразу рисуется картина того, как он лежит у ели с раскуроченным лицом и шепчет: «Добей меня». Меня передергивает от собственных фантазий, и я спешу поднять голову.

— Ты как? — спрашивает стоящий на ногах Юрий.

Крови не видно, кроме той, что сочится из разбитой брови. Он стоит на ногах, как ни в чем не бывало, вот только лицо застыло как гипсовая маска. Я приподнимаюсь на локте — ничего не болит, кроме зудящего плеча. Встаю на колени, затем на ноги, выпрямляюсь. Ни-че-го.

— Я нормально, а ты как? На тебе лица нет.

— На свое посмотри. Что случилось? Почему ты жив?

— Мама родила, — огрызаюсь я. — Откуда же я знаю? Ты тоже должен по определению уже здороваться с архангелом Гавриилом.

Юрий вытирает лицо, закидывает ружье на плечо и начинает надевать лыжи. Я смотрю на это действие и понимаю, что прежнего нашего общения начальник-подчиненный уже не будет. Уже никакого не будет. Редко кому хочется общаться с человеком, в которого стрелял. А уж если человек стрелял в тебя. И почему мы оба не попали?

— Кроме как колдовством, я это не могу объяснить, — Юрий словно слышит мои мысли. — Не зря же Оскари возил нас к колдуну. Тот мне сказал, что я совершу самый большой промах в своей жизни. Ладно, мы оба дураки, оба погорячились, с кем не бывает? По поводу своих физиономий скажем, что сорвались с обрыва. Лады?

— Лады, замяли. Я сам от себя такого не ожидал.

— Думаешь, что я ожидал? Если бы не сова…

— Какая сова? Ворона же каркнула.

Мы переглядываемся, по спине пробегает холодок, словно посадили ледяную сороконожку, и она промчалась от копчика до затылка. То, что сейчас произошло, вряд ли можно отнести к нормальным явлениям. Мы же нормальные, адекватные люди. С высшим образованием. А катались по земле, как разъяренные коты, да потом ещё и выстрелили друг в друга…

— В общем, мирно у нас как-то лучше получается бороться за Оксану. Предлагаю так делать и впредь, а она уже сама выберет — с кем ей остаться.

— Согласен, Юрий. Погорячились оба. Лучше уж худой мир, чем добрая война.

— Пошли-ка, Борис, отсюда подальше. Ну, их на хрен с колдунами и зверями.

Я киваю в ответ и собираю разбросанные по поляне палки, лыжи. Уже и лес не кажется таким уж сказочным и деревья скорее хмуро взирают на нас. Ветки лезут в глаза, пытаются уколоть, зацепить, оставить на память кусочек ткани. Теперь уже я лечу впереди, слышу дыхание Юрия за спиной. Боюсь ли я выстрела? Нет, в этот момент я уже не боюсь ничего. Наступает буддийский фатализм, с каким гонщики «Формулы-1» летят в завертевшейся машине, с каким пилоты самолета ведут свою птицу с отказавшими моторами, с каким капитаны корабля спокойно погружаются в ледяную воду…

Я уже ничего не боюсь.

Ни Юрия, ни безработицы, ни, мать его, кризиса. Я будто заново рождаюсь. С каждым взмахом палок из меня выходит прошлый Борис — нытик и тряпка. С каждым движением ног слетают чешуйки слабака и рохли. С каждым выдохом исчезает лодырь и раздолбай.

Я встретил «лиходейство» и не отступил. Хотя немного гложет чувство раскаяния — я выстрелил в человека. Каким бы Юрий не был уродом, но я не должен был стрелять. Или должен? В качестве самозащиты…

Прежняя лыжня вскоре выводит нас к джипу Оскари. Оксаны с финном пока не видать, но редкие выстрелы слышны неподалеку. Я снимаю лыжи, втыкаю в снег палки и кладу возле них ружье. Краем глаза слежу, как те же самые движения совершает Юрий. Разговаривать совсем не хочется. Да и не о чем — всё что могли, мы выяснили там, на поляне.