послал нарочного в окружном и редакцию, да еще от себя ‐ в ГПУ. Сейчас Сенка
отправили в Новосибирск, в больницу.
Землю для могилы Ивану Корыткову отогревали кострами, били ломами. Лида
раньше не представляла себе, что земля может звенеть, как железная.
Все село, человек триста, собралось на маленьком кладбище в жидком березовом
колке. Пар от дыхания густо поднимался над толпой, порошился инеем над гробом, оседал на белое и твердое лицо Корыткова.
Иван Москалев снял шапку, и его темные кудри мгновенно поседели. Лида с ужасом
смотрела на него и молила про себя: «Только короче говори! Ведь обморозишься, ведь
заболеешь!»
Ясный, густой голос секретаря окружкома разносился над молчаливой толпой, над
рваными треухами и заплатанными платками:
‐ Кулаки и прежде стреляли в наших лучших людей. Но теперь, когда партия
объявила ликвидацию кулачества, как класса, они озверели совсем. Мы поймали убийц, подкулачников и бандитов, но главный вдохновитель ‐классовый враг кулак Жестев
скрылся. Их теперь немало разбрелось по нашей земле, когда мы расшевелили их волчьи
норы. Волкам ‐ волчиная смерть! За одного нашего светлого товарища, беспартийного
большевика Ивана Корыткова мы уничтожим не одного зверюгу. Перед кулацким
террором мы не дрогнем, мы объединимся в колхоз, как мечтал об этом Иван Корытков.
У нашей партии есть основная справедливость ‐ вырвать бедноту из бедности. И мы
вырвем ее, чего бы это нам ни стоило. Мы не пощадим своей жизни для этого, как не
пощадил ее Иван Корытков. Пусть будет ему вечным памятником колхоз в Кожурихе, который мы назовем его славным именем!
Лида, опустив глаза, смотрела в гроб, на холодное и строгое лицо Корыткова. И, сдерживая слезы, она уже верила Ивану, что Кожуриха хоронит не застенчивого юношу, написавшего в газету свою первую заметку, а крупного борца, слава о котором не
померкнет.
После похорон Иван организовал нечто вроде демонстрации: с кладбища все
возвращались к сельсовету под траурным красным флагом. Плечом к плечу с
Москалевым шли могутный старик и девушка в черной шубейке. В сельсовете началась
запись в колхоз.
На другой день, когда Иван и Лида возвращались в Новосибирск на жесткой лавке в
поезде, молчаливые и чуть отчужденные, он вдруг сказал, удрученно цыкнув губами:
‐ Да‐а, коммуну так и не удалось организовать. Напортачили эти головотяпы. Ну, да
ладно, пусть будет артель, попривыкнут ‐ и до коммуны дойдут.
Он замолчал, упершись затылком в вагонную перегородку, уйдя лицом в тень от
верхней полки.
Лида и восхищалась хваткой Ивана, который смерть Корыткова повернул в пользу
колхоза, и негодовала на него. Такое напряжение он вынес, даже потемнел лицом, и
сейчас в тени от полки кажется, что под скулами у него провалы‚ ‐ но будет ли прочным
колхоз, созданный таким вдохновенным порывом? Но тут же она подумала: «Может
быть, прав Бобров ‐ разве хватит сил разъяснять поодиночке миллионам людей? »
‐ Зачем ты Ковязина и Боброва арестовал? ‐ спросила она. ‐ Что‐то мы легко людей
сажать стали. Неужели ты считаешь, что они враги? Они просто дураки.
‐ Дураков тоже сажать надо‚ ‐ проворчал Иван.
‐ Ковязин боялся показаться в окружкоме без колхоза. От кого это зависит?
‐ Прекрати! ‐ сказал Иван. ‐ Не согласна ‐ пиши в газету, а нудить перестань.
У него появилась привычка грубить, когда он не котел слушать упреков; отрежет вот
так и замолчит надолго, И холодно станет около него.
Лида с упрямой насмешкой продолжала:
‐ Я бы не писала в газету, а дала бы карикатуру: секретарь окружкома под ручку
ведет мужика в ворота с надписью «Колхоз», а сзади этого мужика в шею толкает туда же
представитель окрисполкома.
Иван с досадой проговорил:
‐ В ГПУ, что ли, на тебя заявить?
За перестуком колес не был слышен дремавшим соседям этот тихий семейный
разговор.
II
Василь, кому говорят! Пойдем до дому, ‐ глухо бубнила из‐под шали бабушка,
‐ Поморозимся.
Вдавливаясь в снег лыжами, Вася изо всех сил перебирал ногами, и ему казалось, что
несется он со страшной скоростью. Было жарко ‐ в валенках, в шапке с опущенными
ушами, в толстом шарфе, который был туго обмотан поверх поднятого мехового
воротника и закрывал рот и нос.
Бабушка и Элька шли сбоку по утоптанной дорожке, почти не отставая от Васи.
Они гуляли по бульвару, который тянулся посередине всего Красного проспекта.
Бульвар называли в городе аллейками. Папа и Вася быстро привыкли к этому названию, но мама долго сопротивлялась.
‐ Это безграмотно, ‐ доказывала она. ‐ Когда среди сплошных деревьев
прокладывается искусственная дорожка ‐ это аллея, А когда посреди улицы насаждают
деревья ‐ это бульвар. В этой Сибири так русский язык коверкают! Ужасно!
‐ Скажи: французский, а не русский‚ ‐ смеялся папа. ‐ Тоже, нашла русские слова: аллея да бульвар.
Вообще, Новосибирск был странный город. Например, нигде ‐ ни в Воронеже, ни в
Москве ‐ Вася не видывал столько заборов. Вот он как разгонит на лыжах мимо своего
дома, который стоит новенький, розовый, самый высокий вокруг. Только летом убрали от
него последние леса и остатки забора. А по другую сторону
проспекта наоборот: лишь недавно поставили высоченный забор, огородивший
целый квартал,
Вася двигается дальше. На перекрестке улиц аллейка обрывается. Бабушка требует:
‐ Сворачивай к дому, неслух!
Но Вася на разъезжающихся по мостовой лыжах добирается до следующей аллейки.
И здесь по одну сторону ‐ старое здание типографии, а по другую ‐ снова забор, над
которым поднимается недостроенная кирпичная стена, похожая на кремлевские
бойницы.
Дальше аллейки кончаются, идет покатая площадь, спускающаяся в сторону Оби.
Справа ‐темное здание крайкома ВКП(б) с куполом наверху, который похож на маленькую
тюбетейку, надетую на непомерно большую голову. А напротив ‐ опять забор, и боковая
улочка завалена кирпичом и досками.
Внизу, на другом конце площади, видны круглый кряжистый собор без креста и
пожарная каланча с тремя разноцветными шарами, которые кажутся черными, потому
что солнце позади них висит над Обью, пробиваясь сквозь морозную дымку.
Вася поворачивает под возглас бабушки:
‐ Слава тебе, господи! И скажу ж я матери, как ты морозил бабку да сестренку!
Назад идти потруднее, потому что аллейка хоть и не круто, но все же идет в горку.
Сопя, Вася втайне улыбается: не скажет бабушка! Она никогда не жалуется, а сейчас и
жаловаться некому: уехали мама с папой.
Когда они уезжают, жизнь словно обновляется, как будто наступает несколько дней
сплошных воскресений. Теперь, правда, отменили воскресенья, теперь стали пятидневки, папа с мамой отдыхают врозь и когда придется. Но бывает похоже на бывшие
воскресенья: можно нарушать режим дня, придуманный мамой, ложиться спать когда
захочешь, допоздна носиться по всей квартире, и не выйдет из‐за плотной двери мама и
не скажет: «Вы мешаете работать». И не появится следом папа. А уж после его вопроса:
«Вам что сказали?» ‐ обязательно притихнешь.
Вася и сам не сознавал, что его утомляла эта строгая жизнь. Поэтому он сегодня так
разгулялся на свободе, хотя пора было обедать,
У подъезда он отдал бабушке лыжи и показал большим пальцем и всей рукавичкой
какую‐то крохотную величину:
‐ Я еще сто‐о‐олечко погуляю.
‐ Погуляй трошки, ‐ согласилась бабушка.‐ Пока щи разогрею.
Замирая от одиночества и свободы, Вася стал карабкаться по высокой куче досок на
кирпичную стенку, которую выкладывали во дворе летом и забросили зимой.
По вечерам, забираясь дома на подоконник, Вася с завистью видел, как носятся по
ней ребята, кидаются снежками и галдят так, что слышно сквозь замазанные окна на
четвертом этаже.
Двор только к вечеру наполнялся ребятами, возвращавшимися из детсада и школы, но в эту пору Вася уже сидел дома, нагулявшись за день. В школу его не взяли потому, что