она молилась по‐своему: чтобы Господь сделал прямыми ее стези. Она знала, что
навсегда ее стези ушли из родных Тернов, что теперь пролегают они в Лёбедине, среди Учителей, более мудрых, чем этот пожилой деревенский священник в кругу
умных красивых подруг, между которыми она далеко не последняя по красоте и
уму.
А через несколько лет и Лебедин казался далеким и бедным. Лебедин
померк перед Москвой, как Терны померкли перед Лебедином. Тесные стены
гимназии заслонились легким массивом здания на Девичьем Поле, где золотом
на фронтоне было выведено: «Высшие женские курсы», где аудитории высотою в
два этажа были покрыты стеклянными потолками, где перед амфитеатром
студенческих мест возвышался беломраморный бюст Лавуазье ‐ дивная голова, с
грустной и гордой улыбкой на женственных губах упавшая когда ‐ то под ножом
гильотины.
Даже ночные бдения на Театральной площади в очереди на лотерею, в
которой разыгрывались по утрам билеты на Шаляпина или Собинова, были ярче
самых красивых мгновений Лебединского житья, и Лида думала с восторгом:
«Боже мой! Неужели неисчерпаем мир красоты?! Кого славить за это?»
А «Свадьба Кречинского» у Корша, где зрители много хохотали, а «Дядя
Ваня» в Художественном, где многие зрители плакали!..
Лида снимала с двумя курсистками комнату в Спиридоньевском переулке, возле Малой Бронной. Это был район студенчества, ютившегося здесь по
грошевым углам.
В этой комнате, над Лидиным изголовьем, как некогда маленькая икона, висела открытка с Качаловым‐ гамсуновский Пер Баст с могучими глазами Пана…
За дверью дежурки говор не становился громче, а лишь густел от новых
голосов. Это сходились измучившиеся люди требовать хлеба, работы, жилья, вестей из соседних уездов.
Но не было ни хлеба, ни сведений в отрезанном от Воронежа городке, который стал центром беженцев и чоновских отрядов.
Сегодня не ей заниматься этими неразрешимыми делами, она может уйти
домой.
Лида поднялась и зябко натянула платок. Она прошла в примолкшей толпе, вдыхая тошнотворный запах махры, овчины и немытого тела, запах бедности и
бедования. Каждодневно тяжкой тяготой наваливалась на батраковских
коммунистов людская вера в их силу, способную вызволить всех из беды. И когда
кто‐нибудь, получивший отказ, выкрикивал Лиде в лицо матерщину, она не
испытывала ни страха, ни отвращения, только с болью ощущала за этим криком
отчаянье неоправдавшейся веры.
Мало что мог сделать для людей исполком. Но он делал все, что мог, он
сделал главное: советская власть здесь была нерушима. Да, это главное! Бухарин
после Брестского мира в панике заявил, что советская власть теперь стала чисто
формальной и что можно пойти на ее утрату. Ильич яростно обрушился на
Бухарина и назвал его высказывание странным и чудовищным...
Может быть, советская власть еще не раз отступит. Отступит ‐ но не сдастся!..
И, в конце концов, она оправдает веру народа
...Выйдя из исполкома, Лида задохнулась. Белая муть ‚с заунывным свистом
плыла вдоль улицы. Сугробы порывались ввысь. Казалось, дорога движется
навстречу непрерывной лентой и бесполезно идти по ней, потому что она потащит
назад.
Снежная пыль колола лоб, щеки , нос, и куда бы ни приходились уколы, они
болью отдавались в висках. Пробирала дрожь, но хотелось остановиться. Пусть
уносит назад, лишь бы не напрягаться, лишь бы найти какой угодно покой.
Дома лежит в сыпняке Осип Петрович. Каждое утро Елена Ивановна
прогоняла его искать работу, добывать продукты. Вялый, нерешительный, несамостоятельный, он покорно уходил, сутуля широкую спину, чтобы вечером
вернуться ни с чем. И принес он в дом только сыпной тиф.
...Тридцать изб надо пройти от исполкома до дому, Сколько она прошла?
Десять? Где же кончается эта движущаяся дорога, где же останавливается она?
Лида закрыла глаза и увидела красные круги, как будто кто надавил на веки, и услышала, как пробивается в памяти наивная мелодия стихов Саши Черного, которые прежде всегда приходили На ум в безысходные минуты:
Есть горячее солнце, наивные дети,
Драгоценная радость мелодий и книг.
Если нет, так ведь были, ведь были ж на свете
И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ.
И сама не замечала как эти мягкие, утешающие стихи бормочет с
ожесточением, подаваясь вперед с каждым слогом. Из сеней Лида пошла прямо к
печи, привалилась к горячей стенке, загнанно, мелкими вдохами вбирая теплый
воздух избы.
В кутном углу, самом отдаленном от входа, лежал Осип Петрович.
Вытянувшись в рост на подстилке, он казался громадным под кучей тряпья, служившего одеялом.
Окно над головой освещало его отекшее лицо со сверкающими глазами; они, обычно тихие и застенчивые‚ словно впервые в жизни налились гневом.
Рядом, поджав под себя ноги, сидела Таня с кружкой в руках.
‐ Самовар не ставили, ‐ печально сказала она, поднимая на Лиду взгляд. ‐
Хлеб вышел. А мама как вчера ушла, так и доси нету. На загнетке чайник, батьке
кипятила. Возьми, погрейся.
‐ Ладно, ‐ слабо отозвалась Лида и подумала: «Господи, а если еще и ‐ Ты
заболеешь, девочка? Что тогда будем делать»?
Лида откачнулась от печи и хоть не закрывала глаз, все опять заслонили
красные разбегающиеся круги. Сквозь звон в ушах донесся стук двери и
невероятно бодрый голос Елены Ивановны;
‐ Не перемерли еще тут мои? Слава богу, все живы и все до места сбились!
Круги разбежались, и Лида увидела свекровь: статную, несмотря на
неуклюжую одежонку, румяную с мороза, белозубую, сразу напомнившую Ивана.
‐ А хозяева убегли‐таки? ‐ усмехнулась она, взглянув на высокий коник в
красном углу, желтеющий голыми досками. ‐ Хворобы испугались. Хай бегуть!
Сами барствовать будем! К соседям что ли, они убрались?
‐ Где ты пропала, мама? С упреком спросила Таня.
‐ А я аж у деревню подалась, ‐ Лихо тряхнула головой Елена Ивановна, сбрасывая на плечи шаль и вытаскивая из узелка бутылочку и мешочек. ‐
Разжилась мукою да постным маслом. Оладьев вам настряпаю.
Лида смотрела на свой ‚край постели, у самого коника, и не решалась
шагнуть по плывущему полу. Так далеко были и лоскутное Одеяло на двоих, и две
серые бессменные простыни, отданные ей и Тане!
‐ Ох, Лидия, видать, и ты захворала,‐ невыразительно, будто пробиваясь
сквозь дрему, раздался голос свекрови.
Не оборачиваясь, Лида кивнула‚ и вяло опустилась на колени, услышав под
собой шуршанье соломы. И вся растворилась в темноте, вся перестала
существовать, до последней клеточки тела.
…Первыми возродились ноги: ломота прошла по костям, стянула икры.
Потом обозначился рот ‐ комок сухой боли. Язык был утыкан множеством заноз, они цеплялись за шершавое нёбо. Требовалось попросить воды, но не было тела и
не было голоса.
Сквозь тяжелые ресницы Лида увидела в темноте белый круг Таниного лица
и почувствовала молодой вкус воды. Вода забулькала в горле, охолодила
желудок, и вслед за ее током ощутились грудь, живот ‐ все тело.
Забытье теперь нарушалось каждую минуту, но, странно, всякий раз
менялось время: то сумерки, то дневной свет, то ночь. И это казалось обманом, потому что Таня так и продолжала сидеть то у одного, то у другого края общей
постели.
Теперь тело чувствовалось беспрерывно. Болели бока, ломило спину. И
снилось одно и то же: будто она натирает между пальцами шершавые шарики.
Они были то
такими маленькими, что с трудом удерживались в щепотке, то вырастали так, что их еле можно было ухватить. От нудного трения, от упругой шероховатости
шариков ныли пальцы и было тягостно.
Однажды Лида очнулась от мужских голосов: «Наверное, вернулся Ваня, а
Осип Петрович выздоровел и они разговаривают», ‐ подумала она. Стало так
хорошо,
что не хотелось ни шевелиться, ни открывать глаза.
‐ …товарищ Москалева, ‐ сказал кто‐то сиплым шепотом.