Уже без перегибов завершается сплошная коллективизации. выбита последняя
социальная почва из‐под ног оппозиции, страна высвободила огромную энергию для
мирного строительства социализма. И недаром ХVII съезд заранее называют съездом
победителей. Лиде думалось даже так: жестокость мер, к которым прибегал Сталин, пожалуй, оправдана победами; теперь—то конечно. таких мер не будет, теперь они
просто бессмысленны, когда в партии и в стране восторжествовало великое единство.
Литсотрудник селььхозотдела Семен Сенк давно оправившийся после ранения, по‐
прежнему ездил по деревням. но уже не для разгрома кулацких гнездовий, а в поисках
положительного опыта в окрепших колхозах.
Года два после дела в Кожурихе он ходил героем и приобрел манеру утомленно
говорить обращавшимся к нему товарищам:
‐ Я слушаю тебя.
На летучках он садился под самым носом редактора, в кресло, предназначенное для
почтенных работников, и закидывал одну на другую свои длиннющие ноги. Правда, это
продолжалось недолго. Однажды редактор, привстав, тяжело перегнулся через стол и
прошептал что‐то на ухо Сенку. Тот независимо кивнул, слегка покраснев, посидел еще
минутку и, неторопливо вышагивая, прошел через весь кабинет к дверям, возле которых
навсегда и облюбовал себе место на стуле.
Свою утомленную манеру он ни разу не употребил только по отношению к Лиде.
Встречая ее, он сгибался в пояснице и, нависая долговязой фигурой, признательно жал ей
руку, как вождю, приведшему его к подвигу. Лида только улыбалась.
«Правда» все чаще писала в передовицах о работе очагов культуры, о быте, о
предприятиях народного питания.
После очередной передовицы в «Правде» на летучках вставал ясноглазый Ворюгин и
говорил:
‐ Не знаю, товарищи, как вы думаете, а я считаю, что нам пора стукнуть по
нарпитовцам.
Петр Ильич Хитаров, раздобревший в последнее время, хотя и не утративший ни
стройности фигуры, ни четкости бесшумной походки, восклицал:
‐ Молодец, Ворюгин! За что ценю ‐ так это за прозорливость.
Все усмехались неприкрыто, потому что больно уж неприкрыто Ворюгин предлагал с
видом первооткрывателя то, что прочитал за завтраком в Центральном органе партии.
Впрочем, в конце летучки Хитаров говорил редактору:
‐ Надо учесть предложение Ворюгина.
Лиде очень не хотелось, чтобы о ее семейных неладах знали в редакции, но
однажды Ворюгин крикнул, разминувшись в коридоре: ‐ Как, Москалева, быт не
заедает?
‐ Скорее уж ты меня заедаешь, ‐ отшутилась она, а потом успокаивала себя: должно
быть, Ворюгин брякнул просто так, вычитав что‐то о проблемах быта.
Один раз Хитаров теплее обычного пожал ей руку и с уважительным сочувствием
коротко взглянул в глаза. И если он это сделал даже потому, что узнал, то все равно это не
было бестактно.
В эти годы она полюбила бродить по городу и словно с глазу на глаз оставалась с
Новосибирском, все приглядывалась к нему.
Его широкие улицы, застроенные в большинстве таежными бревенчатыми домами, словно сразу были рассчитаны на проспекты. Они шли насквозь, без изгибов
и закоулков, от Оби до Заельцовского бора и от вокзала
до Каменки, и делили город на маленькие прямоугольные кварталы. На этих улицах
не во что было упереться ветрам, которые свистели почти каждый день.
Городу было сорок лет, всего лишь на год он был старше Лиды. Отродясь он не знал
ни замшелых крепостей, ни древних колоколен, он прожил в девятнадцатом веке только
шесть лет.
Самым старым каменным Зданием был торговый корпус на Красном проспекте, построенный в 1910 году. Длинный и кряжистый, с натужливым купеческим размахом, он
был карикатурным подобием московских торговых рядов на Красной площади. Это
двадцатитрехлетнее здание выглядело ужасно древним перед конструктивистскими
коробками Доходного дома и Госбанка, перед прямолинейным профилем Дома Ленина.
Город не лез ввысь, силуэт его был приземист и монотонен. Он раздавался вширь на
сибирских просторах. Только за первую пятилетку он шагнул на левый берег
Оби, сметая корпусами «Сибкомбайна» деревню Кривощеково; он рванулся на
восток, и загородная станция Ельцовка оказалась в центре нового соцгорода, он вторгся в
Заельцовский бор и потеснил его крупнейшим в Сибири мясокомбинатом, получив за это
звание «Сибирского Чикаго»; на реке Иня вырос Первомайский район, возле новой
станции Эйхе, которую называли «воротами в Кузбасс».
Город, как богатырь, притягивал железнодорожными линиями к себе всю Западную
Сибирь.
Лида изумилась, узнав имя основателя города. Это был путейский инженер и
писатель, автор любимых с юности книг «Детство Тёмы» и «Гимназисты» ‐ Николай
Георгиевич Гарин‐Михайловский.
Когда он вел Транссибирскую магистраль, колыванские купцы совали богатые
взятки, лишь бы он проложил линию через Обь возле Колывани. Но он, как некий
император, стал на пустынном устье Каменки ‐ здесь будет город заложён! И стало по
сему. И это не было гонором ненавистника купцовских взяток или поэтической прихотью
писателя. Просто был бескорыстный и точный инженерный расчет. Недаром речушка
называлась Каменкой: по низменным и топким обским берегам тут нашлось едва ли не
единственное место с каменным основанием, о которое и оперлись навечно устои
железнодорожного моста.
Но город не думал о своем основателе, он был слишком молод, чтобы копаться в
родословной и уважать старину. Единственное, что берег он в памяти ‐ борьбу с
колчаковщиной. Это узнала Лида, когда отыскала, наконец, в Новосибирске тихий, покойный уголок.
Это было в первые месяцы одиночества. Мартовский снег стаял с деревьев и крыш, но опять начались морозы. Тротуары покрылись гололедью, от сверкания солнца было
еще холодней. Тучи и туманы хоть немного кутали город, а теперь он стоял совсем голый
под высоким зеленоватым небом.
В выходной день Лида решила все же подышать свежим воздухом, хотя и не
рискнула в такой холод взять с собой детей. Она шла вверх по Проспекту, навстречу
северному ветру, который струйками гнал по зеркалу гололеди белую пыль. Она подняла
шарф до самых
глаз, сцепила руки в старой муфте и семенила, чтобы не поскользнуться.
Снаружи у нее были только глаза да частица лба, но ветер жег и этот кусочек тела.
так что болело надбровье. И вспоминалась дорога в Батраках, которая плыла и плыла
навстречу и уносила назад, и каждый укол снежинок отдавался в висках. И вспомнилось
солнечное небо в Москве, такое теплое и тихое, когда Москалев встречал всех на
Павелецком вокзале и поцеловал ее небрежно, точно мимоходом задев губами.
Там, в прошлом, черточка за черточкой, складывалась ее теперешняя судьба, Так и
все, наверное, живут ‐ сразу В трех измерениях: В прошлом‚ в настоящем и в будущем.
Каждый день что‐нибудь да вспоминается, и не потому, что больше нечем заняться, а
потому, что повсюду натыкаешься на связи с прошлым, каждый день думаешь о завтра, и
не потому, что плохо сегодня, но потому, что все, что ни делается сейчас, рассчитано на
завтрашний день. Разве что, когда ешь да спишь, полностью находишься в настоящем.
Человек живет больше прошлым и будущим. Настоящее ‐ лишь стык двух
других измерений, и такое оно короткое и текучее, каждое мгновение оно возникает
из будущего и тут же уходит в прошлое.
Лида закрывала глаза от ветра, и натыкалась на торопливых прохожих, клаксоны
автомобилей раздражающе прорывались в уши и усиливали сумятицу ветра людской
торопливости. И скульптура рабочего у окончания бульвара посверкивала от снежинок, взметаемых с нее ветром. Рабочий с засученными рукавами один неподвижно стоял
среди этой сумятицы и поднимал руку с молотом.
Дойдя до широких ступеней Дома Ленина, Лида остановилась. Колонн у Дома не
было, но казалось, что весь он составлен из колонн: ни карнизов, ни лепки ‐ только
массивные параллелепипеды, устремленные ввысь, да увенчивающий их ступенчатый