было отупение, что даже об этом подумалось безразлично. Лишь бы уезжали скорее, да
самому разобраться в разгроме, да привести людей хоть немного в порядок.
Утро наступило чистое и морозное. За цельными стеклами желтого салон‐вагона
мелькнули тени членов комиссии, и поезд двинулся впритирку к перрону, и оборвался с
затихающим грохотом. На месте подвижной стенки вагонов остался обрыв, где тихо
поблескивали рельсы да твердый снег был присыпан шлаком.
Москалев один возвращался в «Бьюике» на своем хозяйском месте ‐ радом с
Мишей, Бальцер позади ехал в недавно полученном ГАЗе, может тоже хотел в
одиночестве поразмыслить; хотя ему досталось куда меньше, чем другим.
По обе стороны от белой дороги бежали бордовые стены старых домов, выложенные из темного кирпича с выступами, фестонами, арками. На выступах
короткими штрихами белели полоски снега. Улица, сужающаяся в перспективе, легко
плыла навстречу, все расширяясь и расширяясь, будто дома расступались перед машиной
секретаря горкома.
Иван совсем забылся, наслаждаясь наступившим покоем, и шумно вздохнул всей
облегченной грудью:
‐ Ффу‐у‐у!
‐ Да‐а‐а! ‐ с неуверенным сочувствием отозвался Миша.
Иван очнулся и, покосившись на него, промолчал. Неужели и до шофера дошло, что с
секретарем что‐то не ладно?
А что же не ладно, все‐таки? В акте комиссия записала: проглядели троцкистов, не
обсудили «дело Енукидзе»‚ запустили политико‐хозяйственную работу в деревне. Это
правильно, это ‐ ошибки, и Москалев готов склонить перед партией повинную голову.
Но комиссия оставила в горкоме не только второй экземпляр акта. Вот она уехала, в
ее присутствие не оборвалось начисто, как оборвался перрон, когда отгрохотали вагоны.
Так бывает, когда гости ушли, а в гостиной все еще сдвинуто не по‐обычному и
сгустившийся воздух пахнет чужим, табаком и чужими духами.
Сейчас, на покое, пол ровный гул мотора, вдумываясь в происшедшее, Иван все
больше уразумевал: немалые гости оставили после себя недоверие к нему, Москалеву.
Они не говорили об этом, но это после них застоялось в ампуле. Он перебирал в памяти
их вопросы, их интонации и взгляды. Он вспоминал, как лишь потянется душой
к их шутке, а они тотчас замкнутся, и понятно станет, что шутили они между собой, а
вовсе не с ним, Иваном. Неужели они сейчас, в салон‐вагоне начальника ‚ дороги, высказывают то, о чем молчали здесь? Они не верят в ошибки секретаря горкома, они
убеждены, что Москалев сознательно культивирует недостатки, что для этого есть у него
корешки шестилетней давности. Как бороться против такого чудовищного мнения, если
оно не высказано и не записано, если оно просто застоялось в воздухе?
Выйдя у горкома, Иван подождал, пока подъедет Бальцер, и вместе они стали
подниматься к себе на второй этаж…Они медленно вышагивали в ногу, занимая
вдвоем три ступеньки: Бальцер уже переступал выше, Москалев одной ногой еще
оставался ниже, и только на среднюю ступеньку они ступали вместе.
‐ Ну, черт!‐ вздохнул Иван. ‐ Устроили содом! Какая‐то неприятная комиссия
попалась. У меня такой осадок, будто меня все куда‐то загоняли.
‐ Комиссия как комиссия,‐ сказал Бальцер, ‐ Разве что глубже других копнулась.
Иван поднял голову, но с лицом своего заместителя не встретился, лишь увидел
маленькое прижатое ухо да под ним острый выступ челюстной кости, обтянутый
выбритой сизой кожей.
‐ Послушай, ты серьезно считаешь правильным, что они тут муть подняли?
‐ Какую муть?
Действительно, какую муть? Никакой мути в акте нет. Если б Бальцер захотел понять, он понял бы, о чем говорит Москалев.
Иван всего на секунду задержал ногу, чтобы отделить себя от Бальцера полной
ступенькой.
‐ Ладно,‐ оборвал он разговор и приказал, словно прикрикнул:
‐ Собрать на завтра пленум, в двенадцать дня. Займись!
Они молча разошлись по своим кабинетам, двери которых выходили в одну
приемную.
Москалев сел было за доклад для пленума, но его прервал Байков. Он вошел своей
мягкой походочкой, с дымящейся трубкой во рту, плотный и уютный. Он сел в свое
излюбленное Кресло и, вынув трубку, с длинный вздохом выпустил медленную струйку
дыма.
Войди в положение, ‐ сказал Москалев, насупясь. ‐ Мне до ночи сидеть здесь над
докладом. А с твоим дымом мне башки и на три часа не хватит.
Байков с натугой потянулся коротким телом к столу обреченно полуприкрыв глаза, выбил трубку в пепельницу.
‐ Что у тебя? ‐ спросил Иван помягче.
‐ Ничего срочного. Душу хотел отвести, да кажется, некогда.
Душу отвести! Спохватился!.. Москалев чувствовал, как в собственной душе будто
опустилась какая ‐ то жесткая заслонка, непроницаемая для прежнего тока взаимной
симпатии. Степан Николаевич все же начал говорить, посасывая
пустую трубку:
‐ Тот преподаватель в двадцать пятом году порвал с троцкизмом и даже не
исключался из партии. Во всех анкетах пищат, что был троцкистом. Чего же его
разоблачать ‐ то было? Тогда давай и Вышинского разоблачать: меньшевиком был, а
теперь прокурор СССР.
‐ Ну‐ну! Не хватай высоко! За свой участок хоть ответь как следует.
‐ Тут хватишь, когда самого хватанули до печенок! Связь с троцкистами! А? Знаешь, что я тебе скажу: если мы столько лет с троцкистами и зиновьевцами в одной партии
были, так уж, конечно, все мы с кем‐нибудь из них да соприкасались. Если за это
привлекать, так такая рубка пойдет!..
‐ Не хочу спорить с твоими загибами‚‐ раздраженно сказал Иван. Вот зачем ты в
гости‐то еще ходил? Это тоже случайное соприкосновение? Что, у тебя другой компании
нету?
‐ О‐ох! Это уж совсем такая чепуха! Что уж ты это, Иван Осипович? После одного
собрания в институте он затащил меня на чашку чая. Вот единственный раз и было.
‐ М‐да, ‐ сказал Иван, вспомнив, как его тоже затащил «на чашку чая» «право‐левый»
оппозиционер Сырцов.
И после этого от Байкова повеяло на Ивана током какой‐то стыдной, взаимосвязи.
Если ты вместе с другим честным человеком пачкался от соприкосновения с грязным
делом, то это не сблизит тебя с этим человеком, а ‐ оттолкнет от него. Вроде бы вместе
были, и поровну грех, а смотреть друг другу в глаза неловко, и рождается взаимная
неприязнь.
‐ Извини‚‐ сказал Иван.‐ Доклад писать надо.
Овчинников доложил Москалеву, что арестовал троцкиста. В подробности он не стал
вдаваться, а Москалев только молча пожал плечами.
Овчинников и зимой ходил в фуражке. Уши его, отошедшие с морозу, были такими
же красными, как околыш. Он и в кабинете Москалева не снял фуражки. Прохаживался, раскачиваясь, надвинув на глаза козырек, который в тепле покрылся влагой.
‐ Это все от Подольского остатки дергаю‚‐ ворчал он.‐ Ну‐ка, ответь, какого хрена он
тут у тебя делал? И ругнулся по‐своему: ‐ Яп‐понский бог!
‐Ты что свое краевое начальство ругаешь?‐ пытался пошутить Иван.
Овчинников усмехнулся. Смеялся он привлекательно, свежим белозубым ртом.
‐ Бывшее, ‐ сказал он.‐ Подольский‐то ведь арестован.
Иван долго смотрел на Овчинникова, не замечая, что тот сердито заворочал глазами
под его неподвижным взглядом. Потом спросил расслабленным, ненатуральным
голосом, будто хотел подсказать ответ:
‐ Дисциплинарное что‐нибудь?
‐ Не‐е‐ет!‐ засмеялся Овчинников так лукаво, словно Москалев не так разгадал
какую‐то шутливую загадку. ‐ На полную катушку. Должностные преступления.
‐ Преступления?! Да погоди, ты шутишь, что ли?
‐ А я способен смеяться, когда и не шучу. ‐ А вопрос
твой нетактичный. Учти: про нашего брата ничего не положено знать, ни про подвиги, ни про преступления.
Иван смотрел на телефон, который чернел прямоугольной коробкой на расстоянии
вытянутой руки. Надо бить тревогу, когда честный коммунист арестован! Надо звонить
Кузнецову. Самому Эйхе... Я ручаюсь за Подольского… А если теперь, после этой
проклятой комиссии, спросят: «А за тебя кто поручится?..» Вы, вы поручитесь!‐ так и надо