ноге. В строю кто‐то фыркнул.
Сузившимся взглядом Вася внушал Борьке, чтоб тот, не нарушал красоты. Борька
остановился в двух шагах, чмокнул пятками спортсменок и отдал салют. Его голубые глаза
выставились не мигая, а ресницы у него были длинные и задирались кверху; как у
девчонки. Вася отметил это, отвлекаясь от зарождающейся тревоги Борька долго молчал
и вдруг фыркнул, обдав слюною Васино лицо, потом повернулся задом, опять далеко выи
бросил ногу и отправился в строй, суетливо работая локтями. Вася не шевельнулся, не
вытер лица, только побледнел и сказал вслед с иронией:
‐ Так, первый отряд, значит, отрапортовал?
Н всего ужаснее была эта жалкая ирония. Почему он не крикнул «Отставить!», почему не прогнал Борьку еще раз по площадке? Почему так постыдно улыбнулся?
Линейка продолжалась благополучно, шестиклассники и пятиклассники рапортовали
с полным уважением к председателю совета лагеря. Но жалкая усмешка до сих пор
горела на губах, как Вася ни смыкал их и ни кривил. Она словно прилипла, словно в
любом положении губы продолжали растерянно улыбаться на виду у всех...
Он опять помчался на велосипеде вдоль высокого берега над Обью прочь от хибары
в крапиве, собранной из отбросов.
Между соснами засветлел свежеобструганный легкий заборчик ‐ он протянулся из
глубины леса и оборвался вместе с обрывом. На тропинке был оставлен узкий проход, посередине которого торчал кол, чтобы ни машина, ни лошадь не проникли за
огороженное пространство. Нужно было искусство, чтобы впритирочку проехать в щель; Вася точно проделал это, ощущая на спине наблюдающие взгляды взрослых.
Тропинка сменилась дорожкой, посыпанной красным песком. И тут всюду стояли
сосны, но между ними разрослась акация и сирень. Над плотного зеленою грядой
поднимался второй этаж светло‐желтого дома. Это был санаторий крайисполкома.
Дом был развернут фасадом к реке, и от заборчика виднелась только боковая стена в
два окна. Над темной, тугой листвою сирени, над мелкими кудряшками акации она
вздымалась, как башня. За ближайшим к реке окном была отцовская комната, в которой
он жил по воскресеньям. Солнце стояло на юге, и стекла тепло переливались светлыми
неясными полукружиями.
Поджидая отца с тетей Розой, Вася слез с велосипеда и приклонил его к скамейке
возле клумбы, расписанной цветными узорами, словно торт кремом. Тут уже был не лес, такую природу можно найти и в городе.
По другую сторону главной аллеи, ведущей мимо клумбы в глубь зарослей, играли в
крокет Лев Кузнецов и Соня Шмидт. Так неторопливо и ‐ одиноко играли. Вася крикнул
им, и Левка поднял полированный молоток, а Соня помахала рукой.
Тихо тут было, не то, что в лагере, где сами неприятности оттого, что кипит жизнь, в
которой бывает всякое
‐ Что дальше делать будем? ‐ скучно спросила тетя Роза.
Под сдвинувшимися лямками ее сарафана на смуглых плечах виднелись полоски
незагорелого тела. Она все таки была непропорционально сложена: плечи полные а руки
ниже локтей худые, резкие. Папа возле нее стоял стройный, ладный, в украинской белой
рубахе расшитой по отложному вороту и по середине груди.
‐ Может, я в биллиардик погоняю? А? ‐ заискивающе спросил он, будто мальчишка
отпрашивался у родительницы.
‐ Пожалуйста! ‐ дернула плечами Роза и пошла к дому.
‐ Подожди, ‐ сказал папа. ‐ Я же так‚ согласовать хочу. Можно и не биллиард. Ты, Вася, за что стоишь?
Единственное, что привлекало тут‚ конечно, биллиард. Но разве сыграешь в
воскресенье, да еще когда взрослые малознакомые, не то, что на Басандайке.
‐ Я поеду! ‐ сказал Вася.‐ Сейчас ребята на речку пошли.
Этим летом Вася жил независимо. Он отказался и от поездки с матерью, и от
отцовского санатория. Мама с Элькой уехали на тот, а Вася остался сам по себе. Он еще
целиком зависел от родителей и должен был всякий раз выпрашивать даже пятнадцать
копеек на кино. Но внутренне он уже не нуждался в них, не тосковал, как прежде, если не
видел их в урочный час. Уже вовсю шел в душе необратимый процесс самоопределения.
‐ Привет, ‐ сказал Вася, ставя ногу на педаль.
‐ Приветик, ‐ отозвался папа.
Пронырнув мимо кола, Вася оглянулся и увидел отца в проеме между садовыми
зарослями, все еще смотревшего вслед, все еще наверное, не согласовавшего с тетей
Розой вопрос чем же дальше заняться.
На вечерней линейке рапорты принимал снова старший вожатый; Вася, как всегда, стоял позади него и с отвращением глядел, как рапортует Борька ‐ четкий‚ громогласный, красивый.
В лагере было местечко, особенно пригожее для тихих вечерних бесед. Поодаль от
палат, белеющих длинными низкими стенами на редколесном взгорке, и поодаль от
линейки, раздвинувшей деревья и оставившей на себе только ствол флагштока, стоял в
густой тени домик в одну комнату. Он был выдвинут сюда, поближе к реке, где кончалась
территория лагеря,‐ как передовой редут. К его дощатым побеленным известью стенам
приклонялась густая трава. В нем покоилось в почетном углу школьное знамя дружины, желто поблескивали горны на полке, висела на стене гитара, на земляном полу лежали
мячи
и учебные гранаты, напротив дверей бесприютно выставлялась складная походная
койка Гоши Дроня.
Здесь, на врытой в землю скамеечке, Вася вечерком, любил посидеть с Гошей, пока
вожатые укладывают спать свои отряды и еще не нагрянули сюда, чтобы с гитарой пойти
на берег. Вася досадовал, что они утаскивают Гошу, и удивлялся: «Когда они только
спят?»
И вот в один будний вечер посередине недели потрясенный Вася плелся за Гошей. За
эти дни он не успел ни помириться с Борькой, ни разругаться как следует, лишь молчал да
отворачивался при встрече с ним.
От реки шел темно‐оранжевый свет позднего заката, заполнял прогалы между
соснами, и на его фоне деревья были, как обугленные... И на его фоне вспоминалась
Борькина мать, бегущая по лагерю с носовым платком в руке. Узкая городская юбка
натягивалась вокруг сильных ног, связывала их, и казалось, что пуговицы на боковом
разрезе сейчас оторвутся и защелкают по песку. Она выдернула Борьку из толпы ребят, почти и ничего не сказала ему ‐ в два слова двинула губами,‐ но Борька медленно
побежал собирать вещи...
Вася с Гошей сели на скамеечку, спиной к закату. Глаза погрузились в темноту, ноги
опустились в теплую, щекочущую траву. Вася все видел взрослую сильную женщину, рвущую коленями юбку и плачущую, как девочка.
Гоша согнулся, поставив локти на колени, и долго тер ладонями лицо.
‐ Послушай, Василий, ‐ грустно спросил он, поднимая голову. ‐ Не замечал ты у Сахно
антисоветских высказываний?
Вася молчал, перебирая в памяти свои разговоры с Борькой.
‐Нет, ‐ сказал он, и Гоша, как по сигналу, опять опустил лицо в ладони.‐ Да какой он
там враг! Просто плохой товарищ!
Гоша ответил глухо, из‐за ладоней:
‐ Он‐то, конечно. Но если отец ‐ враг, то уж что‐то да внушал сыну. Думаешь, почему
он тебя скомпрометировал? Нет, вражеское воспитание все равно прорвется, Он выпрямился, слил свою белую майку со стеной, И лицо, белевшее на фоне
темноты, потемнело на белом фоне.
‐ Ай‐я‐яй! ‐ шепотом воскликнул он. ‐ Откуда их столько повалилось на нашу голову?
Только социализм построили, только жить по‐человечески стали! Чего им надо? Чего им
еще желалось? Ведь все люди такие, что самых вершин достигли. Слыхал о Тухачевском?
‐ Слышал.
‐ Ну, уж подняли его ‐ куда выше! Так нет же! Зачем тогда сам белых бил? Нет, не
пойму я их психологии. Зажрались, что ли? А, Василий?
‐ Зажрались, ‐ как эхо, ответил Вася.
Его вовсе не интересовала психология, он все думал о Борьке и с неприязнью к
самому себе ощущал, как сквозь жалость к нему пробивается мелкое торжество
отомщенности. А Гоше он так ответил потому, что показалось, будто для него это самое
убедительное объяснение: уж кто не зажрался на белом свете, так это Гоша.
‐ Маршалы судят маршалов! ‐ продолжал сокрушаться Гоша. ‐ Ворошилов делает