не знаем.

У примолкших палат с погасшими окнами зашелестели голоса. Они потихоньку

нарастали, пока вблизи не овеществились в неясных фигурах, будто тени, спрятавшиеся от

солнца, сейчас отделились от деревьев и пошли к Гошиному домику.

Гоша встал:

‐ Опять, черти, гулять пойдут. А я спать лягу. Ну, беги, Вася. Да голову выше! Пусть

никто ничего не знает, я уже предупредил Уточкина. Осталось‐то нам жить в лагере всего

декаду, не будем ломать жизнь.

Через несколько дней Вася получил открытку из дому: приехали мама с Элькой. А

еще через несколько дней пришли грузовики с рядами скамеек в кузове. На переднем

укрепили знамя дружины. И лагерь тронулся в город. Единственной радости ждал Вася от

встречи с мамой: понять, что она ничего не знает об аресте отца. Это означало бы, что ни

в редакции, ни среди партактива таких сведений нет.

Едва он появился, как мама, отстранив Мотю, сама стала собирать ему обед. Когда

он умывался, Элька притащила полотенце и самоотверженно стояла рядом, не сторонясь

от брызг, посмуглевшая на Украине, нескладная и неловкая, пятиклассница выходящая из

детского возраста.

Его обхаживали, словно он был или главный в семье, или больной. И уже не нужны

ему были мамины слова, которые она собралась с духом сказать только под вечер, зайдя

к нему в комнату и закрыв дверь:

‐ Знаешь, что твой отец арестован?

От волнения у нее, как всегда, схватило в горле, и она мелко откашливалась:

‐ Умоляю тебя, не смей узнавать о нем... Все равно ничего не узнаешь, а себя

погубишь...

Вася лежал на кровати, прикрываясь книгой, безучастный к волнению матери, сожалея о ней, как мудрец, который уже отстрадал и жалеет людей, только встающих на

стезю страдания.

‐ И еще... Лева Кузнецов повесился, когда арестовали его отца... Ужас!… Повесился на

дверной ручке... Сидя.

Вася медленно опустил книгу. Мама плакала, глядя на сына светлыми, дрожащими

от слез глазами, а ладонью катала и катала по столу карандаш, который глухо постукивал, переваливаясь с грани на грань.

‐ Какое малодушие, недостойное комсомольца! Ты сознаешь это, Вася?

...Длинный Левка повесился на дверной ручке, заставил себя поднять ноги. Это сила

воли, а не Малодушие. Он не повесился, он задушил себя… Максим Кузнецов ‐ тоже враг?

Где же теперь его кандалы? Наверное, наконец‐то попали в музей.

Вася усмехнулся.

‐ Что с тобой? ‐ шепотом воскликнула в страхе мама. ‐ Почему ты смеешься?

‐ Я не повешусь, ‐ сказал он. ‐ Клянусь тебе.

На другой день Вася пошел в стоквартирный дом. Он шел по проспекту, не озираясь, нарочито замедление, весь напряженный и упрямый, будто на опасную и неминуемую

драку шел. Он готов был отстранить и маму, и сержанта из НКВД, и любого, кто встал бы

поперек пути, Он угрюмо поговорил с чужими людьми в отцовской квартире, он

требовательно спросил у управдома, куда переехала Роза Порфирьевна Москалева.

Путь к ней оказался гораздо короче: не надо было идти по проспекту, можно было

просто перемахнуть через забор. Позади Васиного дома, в соседнем дворе, стоял

бревенчатый двухэтажный дом на каменном подстенке вполроста. Бревна почернели от

времени, а подстенок ежегодно подбеливался к Первому мая. Здесь жили слесаря, электрики, кочегары, обслуживающие крайисполкомовские дома.

Дверь распахнулась так сильно, что чуть не ударила Васю. Из полутьмы смотрела

тетя Роза сумасшедшими глазами.

Она долго молчала и ахнула:

‐ Боже мой!

Схватилась за Васину руку и втащила его в прихожую.

‐ Пойдем, пойдем,‐ повторяла она и заплакала, и вынула из халата платок.

Опять слезы и опять платок! Как часто нынешним летом Вася видел плачущих

женщин!

В светлой каморке стояла неприбранная постель, вплотную к ней ‐ стол, заставленный пустою посудой: на стенке, на прибитых газетах, висели платья, на

подоконнике кучей валялись книги.

На тете Розе был тот самый халат, в котором папа силен у телефона в день убийства

Кирова. Только он залоснился и постарел.

Тетя Роза села на кровать. Вася опустился на скрипучий венский стул, каких и не было

в отцовском доме.

‐ Вот мы с тобой и остались без папы,‐ выговорила тетя Роза и зарыдала. уронив

голову на стол.

Вася видел ее черные всклокоченные волосы, в которых впервые заметил седину.

Седина повсюду вплеталась отдельными длинными нитями, и от этого волосы казались

неопрятными, будто были пересыпаны перхотью.

‐ Вы что‐нибудь предпринимали?‐ спросил Вася. ‐ Что‐нибудь можно сделать?

Тетя Роза подняла одрябшее лицо:

‐ Все предпринимала. Меня не пускают к нему и грозятся посадить. Эйхе отказался

принять меня: таких, как я, к нему слишком много ходит. Я написала Кагановичу, ведь он

вместе с отцом работал в Воронеже. Я знаю правило ‐ из ЦК отвечают на все письма. Но

Каганович ничего не ответил. Что я еще могу сделать?

‐ А я?

‐ А ты совсем ничего не можешь! И даже не думай об этом! Не думай!

Она взяла с постели «Советскую Сибирь» и подала ее Васе. В передовице Вася

прочел отчеркнутый острым ногтем абзац: «Троцкистский негодяй и бандит, злейший

враг народа Москалев немало напакостил на участке культурно‐просветительной работы.

Он дал вредительскую директиву сократить в ста районах края из штатов районо

инструкторов политпросвета».

У Васи не стало сил, чтобы вдохом раздвинуть окаменевшую грудную клетку. Все, что

доныне он слышал об аресте отца, было как дым, то тающий, то возникающий снова. А

сейчас он видел черные цепкие буквы, намертво впившиеся в бумагу. Эти буквы чернеют

на каждом столе, в каждом доме по всему краю.

Он не знал, что такое инструктора политпросвета и большое ли преступление

сократить их. Но он знал, что такое троцкистский бандит и злейший враг народа. Все

кончено. Потому, что вот он – приговор, не развеянный словами по ветру, а намертво

вырубленный на газетном листе.

‐ Я пойду,‐ сказал он, не отрывая глаз от невыносимых букв.‐ Я скоро приду опять.

‐ Вон там все, что осталось от папиной библиотеки. Возьми себе что‐нибудь на

память.

Вася протиснулся к подоконнику и коснулся отцовских книг, нагретых солнцем.

«Бруски» он читал следом, за отцом, из рук подхватывая каждый прочитанный том. Он

сжал под мышкой все четыре томика и повторил:

‐ Я скоро приду.

Вася сам хотел судить отца, хотел по крупицам собрать его вину и взвесить ее не на

сыновьих весах, а на весах большевистской справедливости, как пионер уже

комсомольского возраста.

Через несколько дней он опять пошел к тете Розе, дверь открыл подвыпивший

мужик и хрипло сказал:

‐ Увезли. И не шляйся тут.

Первого сентября Вася с портфелем в руке безрадостно вошел на просторный

школьный двор. Гена Уточкин осторожно пожал ему руку, издали сочувственно кивнула

Соня Шмидт.

На первую школьную линейку собрались и родители. Они толпились вперемежку с

детьми, ожидающими построения по классам. Рядом с Женей Ковязиной стоял ее отец, с

тонкой, мальчишеской фигурой и старческим, морщинистым лицом. Женя улыбнулась

Васе, он кивнул в ответ и пошел дальше, но его внезапно догнал Женин отец и спросил

дребезгливым голосом:

‐ Ты Москалев? Я знал Москалева. Он арестовывал честных коммунистов и отнимал у

них партбилеты. У‐ух! Это был матерый враг! Не сожалей о нем.

Вася вытянулся, опустив голову, и неподвижно слушал зловеще дребезжащий голос, и с окаменевшим отчаянием думал: «Неужели столько зла оставил отец после себя на

земле?»

В вестибюле, на решетчатой стенке гардероба, по прежнему висел плакат, на

котором Сталин и Мамлакат Нахангова улыбались друг другу. Его, должно быть, снимали

на лето, потому что он не потускнел и не запылился. Все так же ярко били в глаза красные

буквы: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!»

Мимо этого плаката, как мимо трибуны, полился 5 классы поток, похожий на

демонстрацию, украшенную вместо знамен букетами сентябрьских цветов.