– Если бы речь шла только о дуэли со всеми ее братьями, кузенами и дядьями, – сказал он, – меня бы это мало заботило; но они поступят, как знатные господа: донесут, будто я карбонарий, и засадят меня в тюрьму, где мне придется, может быть, прождать лет десять, пока кто-то соблаговолит заняться моим делом.

Я выслушала эти нелепые рассказы с детской доверчивостью. Леони никогда не занимался политикой, но мне приятно было убеждать себя, будто все, что казалось загадочным в его жизни, связано с какими-то широкими замыслами в этой области. Я согласилась постоянно выдавать себя в гостинице за его сестру, редко показываться на улице, никогда не выходить с ним вместе и, наконец, предоставить ему полное право уходить от меня в любой час по требованию княгини».

15

«Такая жизнь оказалась ужасной, но я ее вынесла. Муки ревности были мне дотоле неизвестны; теперь они появились, и я испытала их все до одной. Я избавляла Леони от скучной необходимости заглушать эту боль; впрочем, у меня уже не хватало и сил на то, чтобы ее выказывать. Я решила, что мне остается лишь молча сойти в могилу: я так плохо чувствовала себя, что была вправе этого ожидать. В Милане тоска меня одолевала еще пуще, чем в Венеции. Здесь на мою долю выпадало больше страданий и меньше развлечений. Леони открыто жил с княгиней Дзагароло. Он проводил все вечера с нею, либо на спектаклях, в ее ложе, либо на балах; он забегал лишь на минуту повидать меня, затем снова ехал к ней, чтобы вместе поужинать, и возвращался в гостиницу лишь в шесть часов утра. Он ложился спать, валясь с ног от усталости, нередко в самом дурном настроении. Вставал он в полдень, молчалив и рассеян, и отправлялся кататься в коляске со своею любовницей. Я часто видела, как они проезжают; Леони, сидя подле нее, хранил торжествующий вид, который так шел к нему: в осанке его наблюдалось нечто щегольское, а в глазах светились счастье и нежность, точь-в-точь как прежде, когда я, бывало, сижу с ним рядом; теперь мне приходилось выслушивать от него лишь жалобы и сетования на то, как ему не везет. Правда, мне было как-то отраднее, когда он приходил ко мне встревоженный, пресыщенный своим рабством, нежели в те минуты, когда он бывал невозмутим и беспечен, как это нередко случалось; мне казалось тогда, что он совсем забыл, как еще недавно любил меня и как я все еще его люблю; он находил вполне естественным поверять мне подробности своих близких отношений с другой женщиной и не замечал, что улыбка, появлявшаяся на моем лице, когда я его слушала, – всего лишь немое и судорожное выражение боли.

Однажды, когда солнце уже садилось, я выходила из собора, где горячо молила Бога призвать меня к себе и позволить мне искупить страданиями мои заблуждения. Я медленно шла под сводами великолепного портала, прислоняясь время от времени к колоннам, – настолько была слаба. Злой недуг медленно подтачивал меня. От волнения, вызванного молитвой, и от дурманящего воздуха в церкви я обливалась холодным потом; я походила на призрак, вышедший из-под надгробной плиты, чтобы еще раз взглянуть на последние лучи дневного света. Какой-то человек, который уже некоторое время шел за мною следом, чему я не придала особого значения, обратился ко мне, и я обернулась, не испытывая ни удивления, ни страха, с равнодушием умирающего. Передо мною стоял Генриет.

Тотчас же воспоминания об отчизне, о моей семье нахлынули на меня с неудержимой силой. Я позабыла о странном поведении этого молодого человека по отношению ко мне, о том неумолимом властном воздействии, которое он оказывал на Леони, о его былой любви, столь неприязненно встреченной мною, и о ненависти к нему, которая вспыхнула у меня впоследствии. Я вспомнила лишь об отце и матери и, стремительно протянув ему руку, засыпала его вопросами. Он не торопился с ответом, хотя, казалось, был тронут порывом моей бурной радости.

– Вы здесь одна? – спросил он. – Могу ли я поговорить с вами, не подвергая вас опасности?

– Я одна, никто меня здесь не знает, да и знать не хочет. Сядемте на эту каменную скамью, ибо мне очень нездоровится, и, бога ради, расскажите мне о родителях. Вот уже целый год, как я не слышала о них.

– О ваших родителях! – грустно воскликнул Генриет. – Один из них уже не плачет по вас.

– Отец умер! – вскричала я, вскакивая с места.

Генриет не ответил. Я в изнеможении опустилась на скамью и прошептала:

– Боже, ты, что соединишь меня с ним, сделай так, чтобы он простил меня!

– Ваша мать, – сказал Генриет, – долго была больна. Она попыталась развлечься, но слезы сгубили ее красоту, и она не нашла утешения в свете.

– Отец умер! – повторила я, всплеснув ослабевшими руками. – Мать состарилась и все грустит! А тетушка?

– Тетушка старается утешить вашу мать, доказывая ей, что вы недостойны ее сожалений; но ваша матушка не слушает ее и с каждым днем увядает от тоски и одиночества. Ну а вы, сударыня?

Генриет произнес эти слова крайне холодно, однако под его презрением угадывалось некоторое участие.

– А я, как видите, умираю.

Он взял меня за руку, и слезы навернулись ему на глаза.

– Бедная девочка! – сказал он. – Не я в том повинен. Я сделал все что мог, чтобы вы не упали в эту пропасть, но вы сами того захотели.

– Не упоминайте об этом, – сказала я, – с вами мне говорить об этом не под силу. Скажите, разыскивала ли меня матушка после моего бегства?

– Ваша матушка искала вас, но недостаточно настойчиво. Бедная женщина! Она была в ужасе, ей не хватило выдержки. Крови, что в вас течет, Жюльетта, недостает силы.

– Да, это правда, – отвечала я равнодушно. – Мы все в нашей семье какие-то апатичные и любим покой. Матушка надеялась, что я вернусь?

– Она надеялась на это безрассудно и по-детски. Она по-прежнему вас ждет и будет ждать до своего последнего вздоха.

Я разрыдалась. Генриет молча дал мне выплакаться. Он как будто тоже плакал. Я вытерла слезы и спросила его, глубоко ли была удручена матушка моим позором, краснела ли она за меня, может ли она еще произносить мое имя.

– Оно у нее постоянно на устах, – ответил Генриет. – Она всем поведала о своем горе. Теперь уже людям эта история надоела, и они улыбаются, когда ваша мать начинает плакать, или же стараются не попадаться ей на глаза, говоря: „Вот еще раз госпожа Ройтер хочет рассказать нам о похищении своей дочери!“

Я выслушала все это, ничуть не рассердясь, и, взглянув ему в глаза, спросила:

– А вы, Генриет, презираете меня?

– У меня не осталось к вам ни любви, ни уважения, – отвечал он. – Но мне вас жаль, и я готов вам служить. Располагайте моими деньгами. Хотите, я напишу вашей матери? Хотите, я отвезу вас к ней? Говорите и не бойтесь, что это мне будет в тягость. Мною движет не любовь, а чувство долга. Вы и не знаете, Жюльетта, насколько легче жить тем, кто создает себе строгие правила и их придерживается.

Я ничего на это не ответила.

– Так вы хотите оставаться одинокой и покинутой? Сколько тому времени, как ваш муж бросил вас?

– Он меня не бросил, – ответила я, – мы живем вместе. Он возражает против моего отъезда, который я наметила уже давно, но о котором уже не в силах и помышлять.

Я снова умолкла. Он подал мне руку и проводил меня до дому. Я заметила это, лишь когда мы к нему подошли. Мне казалось, что я опираюсь на руку Леони; я старалась скрыть свои страдания и не произносила ни слова.

– Угодно ли вам, чтобы я пришел завтра узнать о ваших намерениях? – спросил он, прощаясь со мною у порога.

– Да, – отвечала я, не подумав, что он может встретиться с Леони.

– В котором часу? – спросил он.

– Когда хотите, – отвечала я, окончательно отупев.

Назавтра он пришел вскоре после ухода Леони. Я уже не помнила, что позволила ему навестить меня, и крайне удивилась; ему пришлось напомнить мне о моем разрешении. И тут мне пришли на память кое-какие слова из подслушанного мною разговора Леони с его приятелями; смысл их так и оставался для меня неясен, но мне казалось, что они относились к Генриету и таили в себе угрозу смерти. Я содрогнулась при мысли, что подвергаю его большой опасности.