Валентина, набравшись духу, открыла было рот, чтобы рассказать ему о сестре, но тут изгородь, скрывавшая от посторонних взглядов их «уголок», привлекла внимание Лансака.
— Разрешите спросить, дорогая, что означают все эти укрепления? — осведомился он самым естественным тоном. — Похоже на ремиз для дичи. Неужели вы предаетесь королевскому развлечению охоты?
Стараясь говорить как можно более непринужденно, Валентина пояснила, что она с умыслом огородила эту часть парка, чтобы без помех пользоваться свободой и одиночеством и продолжать учение.
— О бог мой! — воскликнул господин де Лансак. — Над чем же вы трудитесь так углубленно и добросовестно, что вам пришлось принять такие меры предосторожности? Ого, ограды, решетки, непроходимая изгородь… Стало быть, вы превратили павильон в волшебный дворец! А я-то считал, что наш замок предоставляет достаточно уединения. Но вы его презрели! Да здесь просто обитель затворничества, неужели для ваших сокровенных занятий требуется столько тайн? Уж не пытаетесь ли вы найти философский камень или более совершенную форму правления? Только теперь я понял, как смешны мы, ломая себе голову над судьбами различных держав, когда они взвешиваются, подготавливаются и разрешаются в тиши вашего павильона.
Валентина, удрученная и напуганная этими шутками, в которых, как ей казалось, звучало больше недоброго лукавства, нежели веселья, старалась отвести мужа от этой темы, но он настоял, чтобы она оказала честь принять его в своем убежище, и ей пришлось повиноваться. А она-то надеялась, что успеет еще до этой прогулки предупредить графа о том, что ежедневно встречается здесь, в павильоне, с сестрой и племянником. Поэтому она не дала распоряжения Катрин уничтожить следы пребывания здесь своих друзей. Господин де Лансак заметил все с первого взгляда. Стихи, которые Бенедикт нацарапал карандашом прямо на стене, восхвалявшие сладость дружбы и покой полей, имя «Валентин», которое мальчик по школьной привычке писал на чем попало нотные тетради, принадлежащие Бенедикту, с его автографом на заглавном листе, красивое охотничье ружье, из которого Валентин иной раз стрелял в парке кроликов, — все это было тщательно осмотрено Лансаком и дало ему прекрасный повод для замечаний полушутливых-полуядовитых. Наконец, взяв с кресла изящный бархатный ток Валентина и показав его жене, граф спросил с натянутым смешком:
— Значит, этот ток принадлежит невидимому алхимику, которого вы сюда вызываете?
Затем он примерил ток и, убедившись, что он слишком мал для взрослого мужчины, холодно бросил его на фортепьяно, потом круто обернулся к Граппу, словно в порыве мстительного гнева забыл о всех предосторожностях, которые соблюдал при жене в разговоре с ростовщиком.
— Во сколько вы оцениваете этот павильон? — спросил он сухим, резким тоном.
— Да ни во сколько, — отозвался ростовщик. — В хозяйстве вся эта роскошь и причуды ничего не стоят. Черная банда не даст вам за них и полтысячи франков. Другое дело в городе. Но представьте вокруг этой постройки ячменное поле или искусственный луг, на что она будет тогда, по-вашему, пригодна? Ее снесут ради камня и бревен.
Важный тон, каким Грапп произнес эти слова, невольно поверг Валентину в трепет. Кто же в конце концов этот человек с гнусной физиономией, чей мрачный взгляд как бы оценивает весь ее дом, чей голос, казалось, грозит превратить в руины кров ее дедов, кто в воображении уже распахивает плугом эти сады, посягает на таинственный приют ее чистого и скромного счастья?
Дрожа всем телом, она взглянула на мужа, стоявшего с беспечно-спокойным и непроницаемым видом.
В десять часов вечера Грапп, собираясь отправиться в отведенные ему покои, вызвал графа на крыльцо.
— Эх, целый день потеряли зря, — с досадой проговорил он, — постарайтесь хоть нынче ночью разрешить мое дело, а то мне придется завтра самому обратиться к госпоже де Лансак. Ежели она откажет мне в чести уплатить ваши долги, то я хоть по крайней мере буду знать, что делать дальше. Я отлично вижу, что моя физиономия ей не по нутру, и поэтому не намерен ей докучать, но я не желаю, чтобы меня обвели вокруг пальца. Впрочем, нет у меня времени любоваться этим замком. Итак, сударь, скажите, намереваетесь ли вы нынче вечером поговорить с супругой или нет?
— Черт возьми, сударь, — воскликнул де Лансак, нетерпеливо ударив кулаком по золоченым перилам крыльца, — вы настоящий палач!
— Возможно, — ответил Грапп и, желая отомстить дерзостью за ненависть и презрение, какое он внушал графу, добавил: — Но послушайтесь меня и перенесите вашу подушку этажом выше.
И он удалился, бормоча себе под нос какие-то гнусности. Граф, не столь уж деликатный в душе, был, однако, достаточно щепетилен, когда дело касалось этикета; и даже он не мог не подумать в этот миг, что святой и чистый институт брака безжалостно растоптала в грязи наша алчная цивилизация.
Но вскоре иные мысли, касавшиеся его непосредственных интересов, вытеснили в этом холодном, расчетливом уме все прочие соображения.
32
Господин де Лансак очутился, пожалуй, в самом щекотливом положении, в каком только может оказаться человек светский. Во Франции существует несколько родов чести: честь крестьянина — иная, нежели дворянина, честь дворянина — иная, нежели честь буржуа. Своя честь имеется у каждого ранга и, пожалуй, у каждого человека в отдельности. Достоверно одно — у господина де Лансака была своя, особая честь. Будучи философом в некоторых отношениях, он все же имел немало предрассудков. В наши просвещенные времена смелых концепций и всеобщего обновления старые понятия добра и зла неизбежно искажаются и общественное мнение колеблется, стараясь установить в этом хаосе границы дозволенного.
Господин де Лансак не имел ничего против того, чтобы ему изменяли, но не желал быть обманутым. С этой точки зрения он был совершенно прав; хотя кое-какие факты пробудили в нем сомнения в верности жены, легко догадаться, что он был не склонен стремиться к интимным отношениям с Валентиной и покрыть последствия совершенной ею ошибки. Самым мерзким в его положении было то, что к вопросу о его чести примешивались низкие денежные расчеты и вынуждали его идти к цели окольным путем.
Он предавался всем этим размышлениям, когда около полуночи ему почудилось, будто он слышит легкий шорох в доме, уже давно погрузившемся в тишину и спокойствие.
Стеклянная дверь гостиной выходила в сад в противоположном конце замка, но с той же стороны, что и покои, отведенные графу; ему показалось, что кто-то осторожно пытается открыть дверь. Тотчас же он вспомнил вчерашнюю ночь, и его охватило страстное желание получить недвусмысленное доказательство виновности жены, что дало бы ему безграничную власть над нею; он быстро надел халат, туфли и, шагая в темноте с ловкостью человека, привыкшего действовать осторожно, вышел в незакрытую дверь и вслед за Валентиной углубился в парк.
Хотя она заперла калитку ограды, он без труда проник в ее убежище, так как, не раздумывая, перелез через забор.
Влекомый инстинктом, а также шорохами, граф добрался до павильона и, укрывшись среди высоких георгинов, росших у окна, мог слышать все, что говорили в комнатах.
Решившись на такой смелый шаг, Валентина, не выдержав волнения, без сил упала на софу и молчала. Бенедикт, стоя рядом, встревоженный не менее ее, тоже в течение нескольких минут не произнес ни слова; наконец, сделав над собой усилие, он нарушил это тягостное молчание.
— Я так мучился, — проговорил он, — я боялся, что вы не получили моей записки.
— Ах, Бенедикт, — грустно ответила Валентина, — ваша записка безумна, но, видно, и я тоже безумна, раз уступила вашему дерзкому и преступному требованию. О, я уже совсем решилась не приходить сюда, но — да простит мне господь! — у меня не было сил сопротивляться.
— Клянусь богом, мадам, не жалуйтесь на вашу слабость, — сказал Бенедикт, не в силах совладать с волнением. — Иначе, рискуя и вашей и моей жизнью, я пришел бы к вам, а там будь что будет…
— Замолчите, несчастный! Надеюсь, теперь вы должны быть спокойны, скажите же! Вы меня видели, вы знаете, что я свободна, дайте же мне уйти…
— Значит, вы считаете, что подвергаетесь большей опасности здесь, чем в замке?
— Все это и преступно и смешно, Бенедикт. К счастью, господь бог внушил де Лансаку мысль не толкать меня более на путь преступного неповиновения.
— Мадам, я не боюсь вашей слабости, я боюсь ваших принципов.