«Париж, 14 декабря 1847 г.
Браво, сударыня, браво!.. Еще одна большая победа! Вы совершили ее в Дрездене и Гамбурге, а затем вы, подобно Цезарю, отправитесь на завоевание Великобритании…
Всю эту неделю я почти не выходил из дома; я работал усиленно; никогда еще мысли не приходили ко мне в таком изобилии, они являлись целыми дюжинами. Я чувствовал себя, как бедняк-трактирщик в маленьком городке, на которого вдруг наваливается целая лавина гостей; он наконец теряет голову и не знает, куда размещать своих постояльцев…
Издатели моего журнала, наверно, вытаращат глаза, получив один за другим объемистые пакеты… Что за прекрасная вещь — труд!
…Помните тот день, когда мы глядели на ясное небо сквозь золотую листву осин?..»
«Париж, 1 мая 1848 г.
Я провел более четырех часов в лесах — печальный, растроганный, внимательный, поглощающий и поглощенный. Странное впечатление производит природа на человека, когда он один… В глубине этого впечатления есть ощущение горечи, свежей, как благоухание полей, полной меланхолии, ясной, как пение птиц. Вы понимаете, что я хочу сказать. Вы понимаете меня гораздо лучше, чем я сам себя понимаю.
…Теперь же протяните мне ваши милые и дорогие руки, чтобы я мог сжимать их и долго-долго целовать. В особенности — правую, ведь ею вы пишете? Все, что думают, говорят и ощущают хорошего, думаю, говорю и ощущаю ныне я. Будьте же счастливы, самое лучшее, любимое существо».
Полина ездит по Европе — работает. Тургенев заперт безденежьем в Куртавнеле — Париж ему уже не по карману. Что же это за замок, который сыграл такую большую роль в его личной судьбе, в его литературной судьбе, в судьбе русской литературы?
Афанасий Фет так рисовал его в своих воспоминаниях:
«Пепельно-серый дом или, вернее, замок с большими окнами, старой, местами мхом поросшей кровлей, глядел на меня с тем сурово-насмешливым выражением старика, свойственным всем зданиям, на которых не сгладилась средневековая физиономия, — с выражением, явно говорящим: эх, вы, молодежь! Вам бы все покрасивее да полегче, а по-нашему попрочнее да потеплее. У вас стенки в два кирпичика, а у нас в два аршина. Посмотрите, какими канавами мы себя окапываем; коли ты из наших, опустим подъемный мост, и милости просим, а то походи около каменного рва да с тем и ступай…
Кроме цветов, пестревших по клумбам вдоль фасада, под окнами выставлены из оранжерей цветы и деревья стран более благосклонных. В зеленую воду рва ветерок ронял беспрестанно листы тополей и акаций, позлащенные дыханием осени. Легкие, очевидно, в позднейшие времена через него переброшенные мостики вели под своды дерев парка. Тишина, не возмущаемая ничем».
Нет ничего более далекого от России, более чуждого ей, чем эта средневековая, чуточку замшелая Франция. А между тем Куртавнель стал для Тургенева, заточенного в его стенах безденежьем, примерно тем же, чем стало для Пушкина Болдино, где он был заточен холерой.
«Начать с того, что вот этот Куртавнель, — объяснял Тургенев Фету, — есть, говоря цветистым языком, колыбель моей литературной известности. Здесь, не имея средств жить в Париже, я, с разрешения любезных хозяев, провел зиму в одиночестве, питаясь супом из полукурицы и яичницей, приготовляемыми мне старухою-ключницею. Здесь, желая добыть денег, я написал большую часть своих «Записок охотника»…»
Их диктовала Тургеневу тоска по родине. И тоска по ней.
«Куртавнель, 19 июня 1849 г.
Нынче утром погода хорошая и очень мягкая. Во время прогулки я разрабатывал мой сюжет и думал о многом. Здесь все исполнено воспоминаний — все… Что вы делаете в эту минуту? Вот вопрос, который мы задаем себе каждую четверть часа. Вы должны теперь думать обо мне, потому что все это время целиком погружен в воспоминания о вас — любимая, дорогая!»
И хотя Полина писала ему нежно-пристойные письма (Тургенев даже пенял ей, напоминая, что «вы обещали мне заставить молчать скромность в ваших письмах»), но и самого легкого намека на ее чувства было ему довольно, чтобы ощутить себя на пике любви и вдохновения.
Впрочем, самые смелые признания он по-прежнему прячет за немецким языком, словно опасаясь оскорбить свою сдержанную возлюбленную переизбытком пыла. Но мы их все же приведем в русском изложении:
«Сегодня в течение всего дня я был словно погружен в волшебный сон. Я был здесь один. Все, все, все происшедшее, все, что случилось, представилось душе моей столь неодолимым… Я весь… я весь принадлежу, я полностью принадлежу моей дорогой властительнице. Тысячу раз да благословит вас Бог!»
«Милое, самое дорогое существо. Каждое мгновение думаю о вас, о наслаждении, о будущем. Пишите мне хотя бы на маленьких клочках бумаги — вы знаете, что… Вы — лучшее, что имеется на этой земле. Целых два месяца — это очень длинный срок».
«Тысяча благодарностей за ваше милое письмо и за лепестки, но Бога ради — будьте здоровы — мои губы ни на мгновение не отрываются от ваших ног. Я весь там, как никогда…»
Наконец она вернулась! И казалось, что теперь ничто, никакие гастроли не заставят расстаться этих влюбленных, на которых отставленный супруг Луи Виардо смотрел уже не ревниво, а снисходительно, как глубокий старик (ему было всего пятьдесят, но он чувствовал себя именно глубоким, пережившим свои желания стариком) смотрит на юных любовников. Полина безрассудно отказывалась от самых заманчивых концертов, только бы не расставаться с Тургеневым ни на день. Но однажды он нерешительно сказал, что слышал во сне зовущий его голос матери, что ему надобно воротиться в Россию.
Порыв ее горя, ее любви, ее песен (она пустила в ход все свои «колдовские» средства) был таков, что Иван Сергеевич еще год провел в Куртавнеле и Париже, и губы его по-прежнему не отрывались от ее ног. Но все же Тургенев решился уехать, как только почувствовал, что Полину начинает утомлять почти семейная жизнь, которую они начали вести. Она снова стремилась на сцену, Луи Виардо перестал устраняться и заговорил о ее будущем, о возможной потере голоса, о том, что надо использовать, а не тратить время… Трезвость возобладала. Полина дала согласие на новый гастрольный тур. Однако провести в одиночестве еще год в старинном замке, пока возлюбленная будет порхать по Европе, Иван Сергеевич не захотел. Пора, пора было навестить матушку и Россию… а может быть, остаться там.
Полина отправилась в Берлин. Тургенев некоторое время помучился в Париже, потом сорвался в Германию — проститься с обожаемой женщиной.
Он не исключал, что прощается о Полиной навсегда, ибо физически ощущал: ему нет места в той жизни, которую вела она. Место мужа при ней было занято, а роль этакого венецианского кавалера-сервента, турецкого чичисбея, русско-французского приживалы наскучила ему до смерти.
Нелегко ему было разомкнуть на своей шее эти легкие руки, которые цеплялись за него так отчаянно. И даже потом, даже в России его не оставляло ощущение, что Полина все еще держит его, тянет к себе, что не отпустит его до смерти. Так оно и было, так и будет, вот только Иван Сергеевич этого пока еще не знал.
Встреча с матерью была такой радостной, что оба, словно по уговору, моментально забыли о прежних ссорах. Привыкнув жить лишь делами и заботами Вареньки, своей полупризнанной дочери, Варвара Петровна с восторгом любовалась сыном — светским человеком, барином, уже знаменитым писателем. Правда, иллюзия счастья длилась недолго: Иван Сергеевич осмелился попросить назначить ему и женатому брату хоть какой-то доход.
Варвара Петровна возмутилась: если они оба не желают жить по ее указке, так какое же имеют право требовать от нее денег? Для нее одно было неразрывно связано с другим. Но сыновья почему-то думали иначе.
Снова последовал разрыв — теперь уже окончательный, Иван Сергеевич уехал в Петербург, предварительно отправив в Париж, к Полине на воспитание, свою дочь от той хорошенькой белошвейки (он только теперь узнал о существовании этой девочки). Варвара Петровна отбыла в Москву, но перед этим сожгла дневники и письма.
16 января 1850 года старая барыня умерла, зовя любимого сына. Николай Сергеевич с женой и Биби (так дома звали Вареньку) задержали депешу, так что Иван Сергеевич явился уже после похорон. Николай Сергеевич присвоил все бриллианты и столовое серебро, Варенька устроила скандал, стала настраивать его против Ивана… Оказалось, что Варвара Петровна вскормила истинную «маленькую змейку», как назвал ее Иван Сергеевич в одном из писем к Виардо. Даже отец Вареньки, Андрей Евстафьевич Берс, с ужасом отказался от предложения взять дочь к себе. Впрочем, у него уже была своя большая семья… С великим трудом — и большим приданым! — удалось выдать Вареньку замуж, а братья уладили свои наследственные дела так: Иван Сергеевич оставил себе только Спасское, Николай взамен потребовал и получил все остальное. Впрочем, оба они были разделом довольны и вполне могли считать себя богачами.