Прежде чем я успеваю что-либо сказать, мадемуазель Лефарж врывается в класс, бодро неся все свои двести фунтов.

— Bonjour.[3]

Она хватает тряпку и принимается яростно тереть и без того чистую доску, непрерывно бормоча что-то по-французски и останавливаясь только для того, чтобы задать вопрос-другой… и я с ужасом обнаруживаю, что ей все отвечают, по-французски! Я же не имею ни малейшего представления, о чем они говорят, потому что всегда считала, что французский звучит просто нестерпимо, как будто полощешь горло.

Мадемуазель Лефарж останавливается у моего стола и восторженно хлопает в ладоши.

— Ah, une nouvelle fille! Comment vous appelez-vouz?[4]

Ее лицо оказывается в опасной близости к моему, так что я без труда могу рассмотреть щель между ее передними зубами и каждую пору на ее носу.

— Простите?

Она машет коротким пальцем.

— Non, non, non… en Francais, s’il vous plait. Maintenant, comment vous appellez-vous?[5]

Она одаривает меня широкой ободряющей улыбкой. Я слышу, как позади хихикают Фелисити и Пиппа. Надо же… первый день новой жизни, а я споткнулась, не успев толком ее начать.

Мне кажется, прошло не меньше часа, пока Энн наконец не решила мне помочь.

— Elle s’appelle Gemma.[6]

«Как вас зовут»! И весь этот водопад сдавленных звуков означал такой вот идиотский вопрос? Ну, знаете… французский — глупейший язык на всей земле.

— Ah, bon, Ann. Tres bon.[7] — Фелисити с трудом сдерживает смех.

Мадемуазель Лефарж задает ей какой-то вопрос. Я просто молюсь, чтобы Фелисити хоть чуть-чуть запнулась, но она говорит по-французски плавно и свободно. Нет справедливости в этом мире!

Каждый раз, когда мадемуазель Лефарж обращается ко мне, я таращусь в пространство перед собой и без конца повторяю: «Pardon?», как будто то ли внезапно оглохла, то ли надеялась, что вежливость поможет мне понять этот невозможный язык. Улыбка мадемуазель Лефарж постепенно превращается в некое подобие оскала по мере того, как она задает мне все новые вопросы. К тому времени, когда изнурительный час наконец закончился, я научилась кое-как произносить фразы «Как это мило!» и «Да, моя клубника очень сочная».

Мадемуазель вскидывает руки, и мы одновременно встаем и хором произносим:

— Au revoir, Mademoiselle LeFarge.[8]

— Au revoir, mes filles,[9] — отвечает мадемуазель Лефарж, когда мы принимаемся убирать в столы книги и чернильницы. — Джемма, вы не могли бы задержаться ненадолго?

Ее английский звучит как холодный душ после всего этого горлового, отвратительного французского. Мадемуазель говорит с акцентом, но она говорит по-английски, а вот я по-французски — нет…

Фелисити с такой безумной скоростью кидается к двери, что чуть не спотыкается.

— Мадемуазель Фелисити! Нет необходимости так уж спешить.

— Прошу прощения, мадемуазель Лефарж. — Фелисити одаривает меня обжигающим взглядом. — Я просто вспомнила, что должна вернуть на место кое-что важное до начала следующего занятия.

Когда в комнате не остается никого, кроме меня и мадемуазель Лефарж, она тяжело усаживается за свой стол. На нем стоит только фотография красивого мужчины в мундире. Наверное, это ее брат или еще какой-то родственник. В конце концов, она ведь «мадемуазель», а не «мадам», и ей давно перевалило за двадцать пять, то есть она представляет собой истинную старую деву без малейших надежд выйти замуж; а иначе бы с какой стати она очутилась здесь, в школе, и стала бы учить девушек?

Мадемуазель Лефарж качает головой.

— Вам необходимо очень много заниматься французским, мадемуазель Джемма. Уверена, вы и сами это понимаете. Вам придется здорово потрудиться, если вы хотите остаться в этом классе, с девушками вашего возраста. Но если я не увижу улучшений, я буду вынуждена перевести вас в младший класс.

— Да, мадемуазель.

— Если понадобится, вы всегда можете обратиться за помощью к другим девушкам. Фелисити очень неплохо говорит по-французски.

— Да, — киваю я, судорожно сглатывая.

Да лучше я сгрызу все свои ногти, чем попрошу о помощи Фелисити!


День тянется медленно, ничего особенного не происходит. У нас был урок дикции. Потом урок танца, урок правильного движения и латинский. Еще был урок музыки, который вел мистер Грюнвольд, крошечный сутулый австриец с усталым голосом и печатью неудачника на обвислом лице; весь его вид говорил о том, что учить нас музыке и пению — это невыносимая пытка, медленно доводящая его до гибели.

Мы все, впрочем, более или менее прилично музицируем, хотя и без вдохновения, — все, кроме Энн. Зато у нее чистый, нежный голос. Он звучит очаровательно, хотя, может быть, немного робко.

Если бы у Энн была возможность учиться и она вложила бы в пение больше чувства, она могла бы стать по-настоящему хорошей певицей. Просто стыд, что у нее нет ни малейшего шанса. Она находится в школе только для того, чтобы научиться служить. Музыка умолкает, и Энн, опустив голову, возвращается на свое место, а я думаю о том, сколько же раз за день ей приходится вот так умирать.

— У тебя очень красивый голос, — шепчу я, когда Энн садится.

— Ты это говоришь просто от доброты, — возражает она, кусая ноготь.

Но на ее пухлых щеках вспыхивает легкий румянец, и я понимаю, что для нее имеет огромное значение возможность петь, пусть даже и совсем немного.


Вся неделя проходит в скучнейшем однообразии. Молитва. Урок хороших манер. Урок изящного движения. С утра до вечера я наслаждаюсь положением отверженной наравне с Энн. По вечерам мы с ней сидим у камина в большом холле, где тишину нарушает лишь смех компании Фелисити, — эти девушки подчеркнуто нас не замечают. К концу недели я совершенно уверена, что превратилась в невидимку. Но не для всех.

Я получаю весточку от Картика. На следующий вечер после того, как я нашла дневник, я обнаруживаю старое письмо отца приколотым к моей кровати маленьким клинком. Это письмо, бессвязное и сентиментальное, больно читать, и я спрятала его в ящик письменного стола, засунув подальше. Ну, во всяком случае, мне так казалось. И теперь, когда я вижу этот листок, на котором поперек строчек, написанных отцом, кто-то размашисто начертал: «Вас предупреждали!» — меня до костей пробирает холодом. Угроза слишком откровенна и понятна. И уберечь себя и родных от опасности я могу только одним способом: захлопнув свой ум перед видениями. Но я уже поняла, что не смогу закрыться, не отказавшись от самой себя. Страх заставляет меня прятаться в себе, отстраняясь от окружающего, — все кажется таким же бесполезным, как опаленное пожаром восточное крыло школьного здания.


Я ощущаю себя живой только во время уроков рисования, которые ведет мисс Мур. Я ожидала, что они будут скучными, что придется делать зарисовки каких-нибудь кроликов, резвящихся на английских полях, — но мисс Мур в очередной раз удивляет меня. Она в качестве темы нашей работы выбирает прославленную поэму лорда Теннисона «Леди Шелот». Это история о женщине, которая должна умереть, если покинет безопасное убежище в башне из слоновой кости. Но еще более удивительно, что мисс Мур захотелось узнать наше мнение об этом произведении. Она собирается заставить нас говорить и рискнуть высказать собственное мнение вместо того, чтобы усердно копировать картинки с изображением фруктов. А это приводит овец в полное замешательство.

— Кто может сказать что-либо вот об этом изображении леди Шелот? — спрашивает мисс Мур, ставя холст на мольберт.

На ее наброске женщина стоит у высокого окна, глядя вниз, на рыцаря в лесу. В зеркале за ее спиной отражается внутреннее убранство комнаты.

Мгновение-другое все молчат.

— Ну, кто же?..

— Это рисунок углем, — говорит Энн.

— Да, такое заявление трудно было бы оспорить, мисс Брэдшоу. Еще кто-то?

Мисс Мур в поисках жертвы обводит взглядом всех восьмерых присутствующих.

— Мисс Темпл? Мисс Пул?

Никто не произносит ни слова.

— Ах, мисс Уортингтон, вы ведь всегда находите, что сказать!

Фелисити склоняет голову набок, делая вид, что всматривается в набросок, но я уже догадываюсь, что она хочет сказать.

— Это чудесный рисунок, мисс Мур. Отличная композиция, фигура женщины уравновешена изображением зеркала. Сама фигура изображена в стиле, подражающем прерафаэлитам, мне кажется.