Да, конечно, я знаю, что потом мне придется приносить извинения — ах, виновата, виновата, совершенно не понимаю, что на меня нашло, простите, пожалуйста, — но прямо сейчас я свободна от их назойливого притворства и фальшивой заботы. Проскользнув через бальный зал и вниз по лестнице, я вынуждена приостановиться и прижать ладонь к животу, чтобы немного утихомирить слишком быстрое и слишком поверхностное дыхание. К счастью, французские окна открыты, они впускают свежий ветер, и я выхожу на лужайку, где начинается игра в крокет. Модно разодетые матери в широкополых шляпах деревянными молотками ударяют по ярко раскрашенным деревянным мячам, загоняя их в проволочные воротца, а мужья покачивают головами и мягко поправляют дам, то показывая, как правильно держать молоток, то слегка обнимая супруг, чтобы повернуть их в нужную сторону. Дамы смеются и снова промахиваются, уже намеренно, судя по всему, чтобы мужьям опять пришлось подойти и помочь им в игре.

Я незамеченной прохожу мимо них, спускаюсь по склону, туда, где в одиночестве сидит на каменной скамье Фелисити.

— Не знаю, как ты, а я уже сыта по горло этим абсурдным представлением, — говорю я, стараясь придать тону дружелюбие. Горячая слеза скатывается по моей щеке. Я смахиваю ее и смотрю на играющих в крокет. — А твой отец еще не приехал? Или я его не заметила?

Фелисити в ответ не произносит ни слова.

— Фелисити? Что случилось?

Она протягивает мне записку, которую держит в руке, — записку, написанную на листке отличной белой бумаги.

Моя дорогая доченька!

Мне очень жаль, что приходится обойтись таким коротким письмом, но долг может призвать меня везде и всегда, обязанности перед Короной — это самое важное, и ты, я уверен, согласишься с этим. Желаю отлично провести день, и, возможно, мы с тобой увидимся на Рождество.

Твой любящий отец.

Я просто не знаю, что тут можно сказать.

— Это даже не его почерк, — заговаривает наконец Фелисити безжизненным голосом. — Он даже не потрудился сам написать записку, попрощаться со мной!

Неподалеку на лужайке младшие девочки играют в «ручеек», ныряя под поднятые руки подруг, то и дело спотыкаясь и падая с хохотом, а их мамаши суетятся вокруг, кудахча что-то насчет испачканных платьев и растрепанных волос. Две девочки пробегают мимо нас, держась за руки и громко читая на ходу стихи, которые они специально выучили к сегодняшнему дню, чтобы показать, какими они становятся леди:

И, прекратив плести канву,

Она впервые наяву

Узрела неба синеву,

Блеск шлема, лилии во рву

И дальний Камелот.

В небе над нашими головами облака постепенно выигрывают битву с солнцем. Голубые пятна все сильнее затягиваются большими массами угрожающего серого цвета, они тянутся к солнцу цепкими пальцами.

Со звоном треснуло стекло,

И ветром на пол ткань смело.

«Проклятье на меня легло!» —

Воскликнула Шелот.

Девчушки, беспечно закинув головы, хохочут над собственной театральностью. Ветер меняет направление, теперь он дует с запада на восток. Гроза приближается. Я чую в воздухе запах влаги, дурной, удушающий… Падают первые капли дождя, расползаются по моим рукам, по лицу, по платью… Гостьи удивленно взвизгивают, подставляют ладони под капли и смотрят на небо, как бы задавая вопрос, — и тут же бросаются искать укрытие.

— Дождь начинается.

Фелисити смотрит прямо перед собой и не произносит в ответ ни слова.

— Ты промокнешь, — говорю я, вскакивая и разворачиваясь в сторону школьного здания.

Фелисити не шевелится, не проявляет желания скрыться в доме. И я ухожу, оставив ее там, хотя мне это и не нравится. Когда я дошла до двери, она все так же сидела на мокрой скамье, и дождь поливал ее вовсю. Она подставила под струи записку отца, чтобы вода смыла с плотной бумаги чернила и лист стал первозданно чистым.

ГЛАВА 27

Вечер выдался на редкость гнетущим. Сильный холодный дождь непрерывно льет с потемневшего неба, лету пришел конец. Сырой холод пробирает до костей, от него болят пальцы, спины и сердца. Гром грохочет все ближе и ближе, соревнуясь с ровным шумом ливня. Небо прорезают вспышки молний, разрывая дымчатые тучи до самой земли. И все это бушует вокруг входа в пещеру.

Мы все сидим там. Мокрые. Замерзшие. Несчастные. Фелисити устроилась на плоском камне, то заплетая в косичку, то снова расплетая одну и ту же прядь волос. Ее внутренний огонь погас, унесенный куда-то туда, куда уносит все дождь.

Пиппа, плотно завернувшись в плащ, ходит взад-вперед, со стоном восклицая:

— Ему пятьдесят лет! Он старше моего отца! Это так ужасно, что я даже думать об этом не могу!

— Ну, по крайней мере есть хоть какой-то человек, готовый жениться на тебе. Ты не пария…

Это Энн ненадолго отвлеклась от своего занятия. Она держит ладонь над пламенем свечи. И опускает руку все ниже и ниже, пока наконец не отдергивает ее. Но когда ее лицо кривится от боли, я понимаю, что она обжигается нарочно… Энн снова проверяет, может ли она хоть что-то чувствовать.

— Да почему всем хочется мной командовать? — бормочет Пиппа и обхватывает голову руками. — Почему они все хотят распоряжаться моей жизнью? Решать, как я должна выглядеть, с кем должна встречаться, что делать или не делать? Почему бы им просто не оставить меня в покое?

— Потому что ты слишком красива, — отвечает Энн, глядя, как пламя лижет ее ладонь. — Людям всегда кажется, что они вправе обладать прекрасными вещами.

Пиппа горько смеется, и в ее смехе слышатся слезы.

— Ха! И почему только девушкам кажется, что красота поможет им решить все проблемы? От красоты проблем только больше! Это настоящее несчастье! Мне бы хотелось быть кем-то другим.

Роскошь подобного желания может себе позволить только очень хорошенькая девушка. Энн коротко фыркает, выражая полное недоверие к словам Пиппы.

— Да! Я бы действительно хотела… Мне бы хотелось быть тобой, Энн!

Энн настолько ошеломлена, что забывает отодвинуть ладонь, и держит ее над свечой на секунду дольше, чем то было возможно, и тут же с отчетливым всхлипом отдергивает ее.

— Да с какой же стати тебе бы вдруг захотелось очутиться на моем месте?!

— Потому что… — Пиппа протяжно вздыхает, — потому что тебе ни к чему тревожиться из-за таких вещей. Ты не из тех девушек, вокруг которых люди постоянно так толкутся, что и дышать не дают. Ты никому не нужна.

— Пиппа! — рявкаю я.

— Что? Что я такого опять сказала? — стонет Пиппа.

Она совершенно не осознает собственной глупейшей грубости.

Лицо Энн мрачнеет, она прищуривается, но жизнь слишком истерзала ее, чтобы она решилась на резкий отпор, а Пиппа настолько эгоистична, что ничего не замечает.

— Ты хочешь сказать, что я ничем не примечательна, — без выражения произносит наконец Энн.

— Именно так, — кивает Пиппа и бросает на меня победоносный взгляд, говорящий: «Вот видишь, кто-то понимает мои беды!» Но через секунду до Пиппы наконец доходит. — Ой… Ох, Энн, я совсем ничего такого не имела в виду!

Энн меняет руку, поднеся к свече на этот раз левую ладонь.

— Энн, милая Энн! Ты должна простить меня! Я ведь не такая умная, как ты. Я вечно говорю что-нибудь такое, чего совсем не хотела сказать!

Пиппа обнимает Энн, а та не может отказаться от внимания кого бы то ни было, кого угодно, пусть даже это девушка, считающая ее просто полезной вещью, чем-то вроде скромного ожерелья или ленты для волос.

— Послушай, расскажи нам что-нибудь! Или давайте читать дневник Мэри Доуд.

— Да зачем его читать, если мы уже знаем, чем все кончилось? — возражает Энн. — Они обе погибли в пожаре.

— Да, но мне хочется понять, как дело дошло до этого!

— Пиппа, нельзя ли оставить это? — со вздохом спрашиваю я. — Мы все сегодня не в том настроении.

— Тебе легко говорить! Тебя-то не выдают замуж против твоего желания!

В небе гремит и грохочет, а мы сидим в разных углах пещеры, до боли одинокие в своем духовном единении.

— Хотите, расскажу вам одну историю? Новую и ужасную. О призраках.

Этот голос, слабым эхом разнесшийся по большой пещере, принадлежит Фелисити. Она развернулась на своем камне лицом к нам, обхватив руками согнутые колени, сжавшись в комок.