Каждый раз, когда корабль скользил вниз, она чувствовала себя невесомой, а когда он поднимался на гребень волны – её прижимало к тюкам с такой силой, что медицинский пояс, врезаясь в тело, причинял ей нестерпимую боль. Её лихорадило; качка казалась невыносимой, а предчувствие каждого нового подъема и падения вызывало панический страх. Когда судно замирало на верхушке гребня, прежде чем ринуться вниз, её тошнило. Только теперь Фейра поняла состояние отца, когда он возвращался из долгого плавания. Не удивительно, что несколько дней он чувствовал себя больным: лицо его было зелёным, руки тряслись, и он не мог пройтись по комнате, не раскачиваясь и не спотыкаясь.

Фейра была человеком практичным. Отец не раз говорил ей: «Достаточно одного дня и одной ночи на корабле, чтобы ноги привыкли к качке. И столько же на берегу, чтобы избавиться от этой привычки». Она постаралась дышать ровнее и вскоре сумела расположиться поудобнее, чтобы подстроиться под ритм корабля. Она вспомнила, как впервые села на лошадь. Женщина-конюх самой Нурбану учила её подниматься и опускаться в такт, чтобы сохранять равновесие и сделать езду плавной. То же самое было здесь, в этом чуждом для неё месте.

Вскоре она смогла сесть и отодвинуть тяжелые тюки от своего лица, а затем бесшумно принялась устраивать себе удобное гнездышко среди ящиков и мешков. Под ней лежал парусиновый матрас; с одной стороны располагалась корма судна – неструганный изгиб, обшитый внакрой деревянными досками, с другой – ряд бочек. Между бочками оставалась щель, через которую можно было видеть весь трюм и занавеску вдалеке, оставаясь при этом невидимой для чужих глаз. Фейра прикинула количество провизии в трюме и поняла, что её не обнаружат ещё несколько дней, а может, и недель; между её укрытием и проходом на палубу было множество тюков, коробок и бочек. Матросы возьмут сначала их.

Фейра понимала, что крайне важно – скрывать свое присутствие, пока они благополучно не минуют особую отметку на пути. Она видела, как отец наносил эту отметку на карты и чертежи, которые хранил в сундуке у них дома. Еще девочкой она наблюдала, как отец разворачивает огромные пергаменты у них на столе, достает серебряный циркуль и отмечает маршрут. Фейре нравилось смотреть, как циркуль вращается в руках отца, шагая по морям, как серебряный человечек со стержнями вместо ног. В определенный момент человечек останавливался, подняв одну ногу в воздух и балансируя, как танцор. Тимурхан с силой надавливал одним концом циркуля на пергамент и ставил на этом месте аккуратный крест. «Здесь, – говорил он, – точка невозврата».

Точка невозврата, как она понимала, – это рубеж, преодолев который, вернуться обратно было невозможно, и приходилось плыть только вперед. Это был один из важнейших ориентиров в мореплавании: если запасов недостаточно или началось сражение, или за судном гонятся пираты, важно знать, может ли корабль повернуть обратно или лучше продолжить путь. Если Фейра сможет сохранить свое присутствие в тайне хотя бы полпути до Венеции, им не удастся уже повернуть корабль обратно. Так или иначе, она останется на борту и разделит судьбу своего отца – какой бы она ни была.

Кровавые отблески заката просачивались сквозь щели в обшивке судна. Фейра прижалась щекой к самой большой трещине, и ветер с солеными брызгами обожгли ей глаза. Но она ничего не увидела, кроме вздымающейся серовато-коричневой массы. Вода была уже не темно-синей, как ляпис или сапфир, а серой, словно бугристая спина морского чудовища, глубокая и опасная. Здесь даже море изменилось. Все, что она когда-то знала, осталось позади. Фейре вдруг нестерпимо захотелось обнять отца.

Слёзы смешались с брызгами воды, она смахнула их, прикрыв отяжелевшие от усталости веки. Вспомнив, что она врач, Фейра прописала себе отдых. Она не спала всё это время, казалось, что это было в другой жизни – когда она так тщательно по утрам одевалась перед зеркалом. Прежде чем провалиться в сон, она подумала, что утром могла бы добраться до другого конца раскачивающегося трюма и заглянуть за белую занавеску.

И увидеть, какое зло притаилось за ней.

* * *

Фейра проснулась от мучившей её жажды, но не сразу смогла поднять голову, которая гудела, как барабан. Она с трудом села и сразу вспомнила, как тяжело ей было подняться вчера вечером. Тогда ей было плохо из-за качки. Сегодня что-то другое творилось с её телом.

Кожа горела, перед глазами все расплывалось, голова раскалывалась. Ей отчаянно хотелось пить. Она вспомнила, что видела капли дождевой воды, полумесяцем лежавшей на одной из бочек. Титаническим усилием воли она подняла правую руку и, цепляясь за мешки, поднесла её к крышке стоявшей неподалеку бочки и окунула в благословенную воду. Поднеся пальцы к губам, она слизнула несколько драгоценных капель.

Опуская руку, она заметила, что кончики пальцев почернели. В осколках золотистого утреннего света, падающих из щелей в обшивке судна, она увидела, что они потемнели, словно испачкались в чернилах. Наверное, в бочке была смола. Фейра снова облизнула кончики пальцев, но цвет не изменился.

Сами пальцы почернели, как деготь.

Фейра была знакома с симптомами гангрены, но у неё не было никаких ран или повреждений, которые могли бы вызвать заражение. Не в силах больше держать руку на весу, она опустила её – и тотчас почувствовала жгучую боль в подмышке. Другой рукой она стала ощупывать себя и обнаружила крупную опухоль, круглую и набухшую, размером с инжир.

Её воспаленная, горячая кожа поледенела от ужаса. В отчаянии она принялась исследовать шишку, и каждое прикосновение пронзало её, словно кинжалом. Может, у неё опухоль – такая же, какая бывает у наложниц в груди? Нет – за одну ночь рак не появится, к тому же такие опухоли не причиняют боль.

Тогда что? Фейра знала, что подмышки, паховая область и горло разбухают во время болезни, потому что именно там скапливается инфекция, как дождевая вода, но ничего такого она никогда не видела. Она почувствовала внезапную слабость от потрясения, её снова лихорадило, пот стекал в тюки под ней. И тут сознание её помутилось.

В течение следующих нескольких дней в моменты просветления она смутно осознавала, что люди приходили и уходили. Каждую ночь в трюм приносили лампу и вешали её на подпорку, чтобы старший матрос видел запасы, и каждое утро лампу уносили. Но скоро Фейра перестала замечать эти перемены и потеряла счет дням.

Время от времени она слышала свои собственные крики, бормотание, а иногда даже пение. Сначала она осознавала, что нужно лежать тихо, когда открывается люк, ведущий в трюм, и сильно стискивала ноющие челюсти. Но потом даже эти проблески сознания оставили её, и ей было безразлично, она желала только одного – чтобы её нашли, чтобы ей помогли, вылечили и отнесли к отцу – только бы не умереть и не гнить здесь, пока выйдет всё и её, наконец, обнаружат.

Слёзы жалости к самой себе увлажнили ей глаза, и вскоре, после долгих одиноких дней, когда её бросало то в жар, то в холод, она стала жаждать смерти. Она уже не помнила, каково быть здоровой; здоровье казалось другим миром, в который она уже никогда не попадет. Ей было слишком тяжело даже мечтать о выздоровлении. Легче было умереть. Она, наконец, достигла точки невозврата. Она закрыла глаза, надеясь, что в последний раз, и отдалась на волю судьбы…

Фейра оказалась в гигантской, просторной комнате, украшенной мозаикой молочно-белых плиток, гладких, как яичная скорлупа. Посреди комнаты стоял гроб – прозрачный, как стекло. Она подошла к нему и опустилась на колени; склонившись над гробом, она увидела старого султана Селима, на ледяном ложе, мертвого, с остекленевшими глазами и бледно-голубой кожей. Она положила руки на лёд, и они сразу стали влажными и холодными. Она замёрзла. Надо согреть руки. Фейра поднялась и направилась к подоконнику; там лежала золотая шкатулка, подмигивая ей в солнечных лучах. Она взяла шкатулку и вдруг оказалась на улице.

Палящее солнце нагревало шкатулку в её руках так, что ей было больно нести её. Но она поднялась на холм Анатолийского берега к Ускюдару, где над городом строилась огромная мечеть. Она услышала свой голос, звавший архитектора; потому что ей велели передать шкатулку только в руки самого Мимара Синана.

Её было крайне важно найти архитектора. Она спрашивала у каждого каменщика, работавшего с острыми глыбами белого камня, разглядывала каждого мужчину, тянула за одежду, смотрела в каждое бородатое лицо. Она была в отчаянии. Надо было избавиться от шкатулки, золото жгло ей руки. Она вся горела. Где же архитектор?