Вздыхаю, как о чем-то личном, а это так и есть. Хватаю пакеты, иду домой. Полина разговаривает о чем-то.

— Привет! — Бывалов широко улыбается, глядя на меня.

— Откуда ты тут взялся? — спрашиваю.

— Тебя ждал. Мы можем поговорить?

— Слушай… — Я перекладываю мешки в одну руку и глажу его по плечу через одежду. Холодно, и в круге от фонаря его лицо выглядит болезненно-желтым. — …Слушай, я ужасно устала, давай завтра? Давай утром?

Бывалов пожимает плечом под оранжевым пуховиком. Полина закуривает на морозе, деревья без листьев и почти без веток отбрасывают тени, тени двигаются.

— Хорошо, — наконец говорит он, — но это важно. И лучше сегодня вечером. Я позвоню.

Проходим в подъезд. Слышится писк сигнализации автомобиля Бывалова. У него какой-то такой автомобильный парк, с ним все время происходят истории. Как-то коллега Бывалова завел роман помимо брака. Роман коллеги был бурным, все время что-то происходило, — то любовница беременела двойней, то жена выбрасывалась из окна, то официальный ребенок болел менингитом и требовал специального ухода. В результате обиженная любовница решила выместить гнев хоть каким-то путем и разбила все стекла автомобиля своего неверного возлюбленного железным прутом. Все бы ничего, но это оказался автомобиль Бывалова. Автомобили были одинаковы, за исключением номера, но на номер-то любовница коллеги и не обратила внимания. Годом позже Бывалов гостил у родственников в Германии, где осуществил свою детскую мечту и купил совершенно роскошный «Мерседес» за какую-то совершенно дикую цену. Он говорил по моде времени: «мерин». Происходило все в Первомай, и то ли фашисты, то ли антифашисты «мерина» сожгли, — там так принято, в Германии. Конечно, страховку он получил, но это было уже не то.

Распрощавшись у собственной входной двери с соседкой, попавшей в переплет из разномастных любовников, я вхожу в квартиру, грохаю на пол пакеты и спрашиваю в глубь темного коридора:

— Васька, ты вообще-то дома?

Подумав, переспрашиваю:

— Дольф, дорогой, куда ты делся?

Иван Григорьевич на сборах в древнем городе Казани. Совершенно счастливый, звонит по вечерам. Или не звонит. И я звоню ему сама. Младший сын должен быть дома. Но тихо, очень тихо. Плотная такая тишина, теплая.

Ни Васька, ни Дольф не отвечают. Обеспокоенно прохожу в комнаты. Обнаруживаю на письменном столе беленькую записку, придавленную оптической мышью: «Мама, я поехал к бабушке, она меня забрала, потому что у нас нету батарей, а трубку ты не берешь, а бабушка сказала, зачем тогда телефон?»

Действительно, думаю я, зачем. Звоню маме, слушаю ее замечания насчет беспорядка, холода в квартире, неопрятного состояния детских штанов и чего-то еще, безусловно соглашаюсь со всем сказанным, получаю индульгенцию, кладу трубку.

Мама уже несколько лет владеет собственным таксопарком, небольшим, но скандальным. Непоколебимые интонации и глаголы в повелительных наклонениях отличают ее речь и вне работы.

Прохожу в спальню, стягиваю узкие джинсы, черный опостылевший свитер, пользуясь безлюдьем, хожу по квартире в черных трусах с кокетливыми бантиками и черном лифчике в серую полоску.

Вынимаю из пакетов две бутылки темного пива «Гиннесс», четыре яблока сорта «Фуджи» — очень вкусные яблоки, молоко, сыр, полкилограмма сосисок и десяток яиц для традиционных оладьев семьи.

В детстве я очень любила писателя Эрве Базена, в особенности его почти дилогию «Супружеская жизнь» и «Анатомия развода». Содержание этих книг понятно из названий, и мне сейчас трудно объяснить, чем двенадцатилетнюю девочку привлекали будничные зарисовки из жизни французских семей среднего класса. Особенно мне запомнились слова автора о героине «Анатомии развода» — матери четырех детей, оставленной мужем. Покачиваясь от душевной боли и глотая слезы, она натягивает резиновые перчатки и начинает чистить духовку. Сердце женщины может разрываться от боли, со знанием дела говорит Базен, а руки хозяйки привычно займутся домашней работой.

Есть такая известная песня группы «Roxette»: «Listen to your heart When he’s calling for you», — экспрессивно выпевает популярный дуэт. Прислушалась к собственному сердцу. Было тихо.

При рождении своего старшего сына, Ивана Григорьевича, я соседствовала в палате с женщиной. Она знала, что у девочки внутри нее отсутствует три четверти сердца, такой порок. Но они с мужем решили, что хотят, чтобы она родилась. Они дали ей имя. Как получилось, что я забыла его? Девочка прожила менее десяти минут, но она была теплая и дышала.

Иду в спальню, спешно достаю прозрачный файл, все эти распечатки, все эти фотографии, разрываю их на возможно мелкие кусочки. Надо бы сжечь, но нет желания возиться с громоздкой пепельницей, пусть так. Отправляю кучу бумажного мусора в помойное ведро. Одна четверть сердца, оставшаяся у меня в наличии, одобряет поступок.

Захотелось как-то самовыразиться еще, например, классически порезать лучшие рубашки мужа в лапшу или просто выбросить их из окна. Представляю его на подступах к дому, обнаруживающего этакое чудо-дерево — с рубашками его любимого изготовителя. «Вот ведь как бывает, — философически подумает Савин, — я так уважаю мужские сорочки этой замечательной марки, а кто-то безжалостно выбрасывает их…»

Неожиданно рыдаю. Сморкаюсь в кухонное полотенце, нашариваю в ящике открывашку для пива — «Гиннесс» не опускается до плебейских откручиваемых крышек. Хорошо, холодно, горько.

Звонит телефон. Да не возьму я трубку.

— Алло.

— У тебя такой странный голос, — констатирует Бывалов, — сопливая, что ли? Грипп свиней? Ураганного типа. Полчаса назад не наблюдалось… Метаболизм!

— Полчаса назад… — Я делаю большой глоток пива. — …Полчаса назад мы договаривались созвониться позже вечером.

— Так вот оно и настало — позже вечером, — объясняет Бывалов.

— Ты про девушку Мюллера опять?

— Я нашел ее, — хвастается Бывалов, — сам! Не подумай ничего такого, просто поговорить с человеком хотел. Как с библиотекарем.

— Про библиотечное движение?

— Да про что же еще, — соглашается Бывалов. — Я ведь очень, ты знаешь, уважаю это движение.

— Привет Надежде Константиновне.

Отключаюсь. Телефон звонит снова.

— Алло.

— А кто такая Надежда Константиновна?

— Крупская, кто.

— И что Крупская.

— Тоже уважала библиотечное движение, — на последнем издыхании отвечаю.

Сейчас мне кажется, что я правда издохну.

Мужу я не изменяла ни разу. Не из-за повышенной моральной устойчивости. Может быть, потому что не хотела будить лиха, я ведь угомонила его с большим трудом. Может быть, потому что работала дома, с людьми встречалась неохотно, предпочитая укрываться в своей комнате с ноутбуком, книжками и яблоками. У Савина все было по-другому.

Я болтаю в воздухе «Гиннессом», имитируя движения маятника. У моей бабушки были такие напольные часы, огромные, — они превышали одно время мой рост, а маятник завораживал. Пробую заворожиться коричневой бутылкой, не получается.

Солнышкин номер я знаю очень хорошо. В сущности, я помню из длинных номеров всего-то четыре, один из них — солнышкин. Да и навыками распознавать лица на фотографиях я прекрасно владею.

Допиваю пиво, смутно отражаюсь в выпуклой стенке носатым чудовищем, показываю себе язык. Глупая я такая. Да дура просто. Умственно отсталая.

Чертову уйму времени пялилась на арабскую, что ли, вязь разного масштаба событий, не разбирая основного послания: а ведь он любит другую женщину.

И вовсе жены ничего не чувствуют заранее, не зрят на три метра в глубь земли, не прочитывают мыслей мужчины, засыпающего рядом на выглаженных наволочках каждую ночь, я вот не почувствовала и не прочитала, а я умная.

Умная наконец-то сподобилась сложить два и два и сказать себе: у этого мужчины с твоей подушки роман с твоей лучшей подругой.

Вообще, это довольно странно, думаю я. Марусечка же такая хорошая, думаю я. Мы дружим с первого класса средней школы. Летом играли в куколки, сделанные из цветков мальвы, мастерили «секретики» и катались на качелях, мечтая и опасаясь прокрутить «солнышко». Зимой ходили в детскую библиотеку каждую субботу, брали по пять книг, предварительно пересказывая мрачной усатой библиотекарше содержание только что сданных, потом катались на фигурных коньках (я — плохо) и с горок на фанерках (уже лучше). Весной влюблялись в разных мальчиков, иногда — в одного, благородно «отдавали» его друг другу, заливаясь вкусными слезами. Осенью тоже влюблялись, писали записки, дневники и глупые стишки, обменивались одеждой, лентами для волос, марками, открытками с собачками и личными словечками.