— Так ты из-за капустного салата прячешься? — уточняю неизвестно зачем.

— Да при чем тут салат… Салат — это так… На Новый год напилась и рассказала Ледорубову про Этьена. Он пообещал меня убить, — буднично сообщает Полина, придвигая к себе чашку с кофе.

Я, слишком взволнованная новым предположением (Розовая пантера), чтобы сидеть на месте, расхаживаю вокруг.

— Я уже и с родителями его познакомилась. Этьеновыми. Нормальные старики. Малость сумасшедшие, так они все там… Сестра есть. Училка в школе. Изобразительные искусства… Ой, вот у меня в школе, — сбивается с французской темы Полина, — училка была, так это полный пинцет!

Она аккуратно облизывает краешек толстенькой кофейной чашки. Достает новую сигарету и крутит ее в пальцах.

— Русичка, короче, у меня была. Ольга Арнольдовна. Лет ей было страшно много, может, семьдесят. Может — восемьдесят пять…

— Ну конечно, восемьдесят пять.

— Или шестьдесят, какая разница. Так вот она дура была набитая — это что-то… Рассказывает: «В послевоенные годы я работала педагогом в Германской Демократической Республике. В небольшом цветущем немецком городке. Иду я поутру в школу, а все вокруг меня приветствуют: „Учителка прошла! учителка прошла!“»

Я смеюсь, немного прикрываю себе лицо рукой, чтобы не начать реветь, это у меня близко. Полина, дирижируя сигаретой, возвращается к Этьену:

— Сначала мы, значит, в Доминиканке встретились, — свойски сокращает соседка название Республики, — это первая была встреча… Потом он в Москву приезжал. Красная площадь и все такое. Через три месяца — в Питер. Петродворец, Павловск и что еще у них достопримечательного?

— Эрмитаж, — подсказываю я, — залп Авроры. Летний сад.

— Да-да, Летний сад. Повстречались, значит, помотались по садам, по лугам. А летом он уже ко мне сюда прибыл. Я тогда не здесь жила, на улице Садовой хату снимала. Сначала пять дней собирался побыть. Ага, пять… Два раза билет обменивал… Французская рожа… Пинцет…

Полина весело смеется, забыв о текущих неприятностях с Ледорубовым.

— Я, ты знаешь, — доверительно шепчет она, — семь пачек «Виагры» на него извела. Полпачки в день, мать его французову так… Тоже мне, Робеспьер недоделанный… Толкла их, маленькие голубые таблеточки, и в чай-кофе подмешивала.

— А почему ты тайно толкла таблеточки? — спрашиваю я. — Он что же, не подозревал, что у него — проблемы?

— Да что ты! Разумеется, он не подозревал, что у него — проблемы. Он подозревал, что просто — орел.

— А ты так не считала?

— А я так не считала, — охотно соглашается Полина и вновь смеется… Слабое зимнее солнце бледно освещает стену. На стене висят фотографии в корявых деревянных рамках — плод недолгого увлечения Ивана Григорьевича столярным делом. Младенец Дольф — аккуратный круглый мальчик в полосатом комбинезоне, сидит в кресле, очень большом по сравнению. Он напоминает здесь маленького проповедника. Иван Григорьевич в своей первой хоккейной экипировке. Роскошная улыбка без многих зубов, сейчас, понятно, выросли новые. Савин, я и Маруська какой-то осенью в лесу, охапки листьев, красно-желтые венки на головах.

— Ма-ру-ся, — произношу я вслух.

Экспериментирую. Шесть звуков ее имени, как отравляющее вещество иприт, могут оказаться мгновенно и под кожей, и в дыхательных путях, и в припухших глазах. Или могут необходимым тканям кислородом превратиться в гемоглобин и, обнявшись с красными кровяными тельцами, плавать по артериям и капиллярам.

Ничего не происходит. Вдруг я понимаю, даже не понимаю, а просто узнаю откуда-то, что, исключив из себя Маруську, я исключу из себя собственное детство, собственную юность, собственную жизнь.

Звонок в дверь.

— Не открывай! — подпрыгивает Полина, кофе из ее чашки выплескивается на темно-красную скатерть. — Это, на хер, Ледорубов! Пинцет! Он вернулся за мной!

— Тоже мне, терминатор. — Я на цыпочках подхожу, разглядываю в глазок искаженную оптикой лестничную клетку и соседку Людочку в нежно-розовом бархате. Людочка держит обеими руками тарелку. На тарелке что-то объемно желтеет.

— Это Людочка, — успокаиваю я раскрасневшуюся Полину, — с тарелкой.

— Какая, на хер, Людочка? — не успокаивается раскрасневшаяся Полина. — С какой, на хер, тарелкой? Это Ледорубов, я тебе говорю! Не открывай!

— При-и-и-вет, — выпевает Людочка. Она вручает мне блюдо — объемно желтое оказывается двумя кусками домашнего торта «Наполеон», в моем роду все женщины традиционно выпекали именно этот торт, передавая по наследству тайны теста и разных видов кремов. А вот Марусечкина мама всегда готовила медовый и еще маленькие суховатые ватрушки, очень вкусные. Я съедала таких три, и Марусечка — тоже три, а Марусечкина кудлатая глупая собачка Бима — одну. Собачку Биму так назвали потому, что считали ее кобелем. Белый Бим — Черное Ухо. Кобель вероломно оказался сучкой, чем заслужил дурную репутацию в семье и женскую модификацию имени — Бима.

— Сегодня суббота? — уточняет Людочка, проходя на кухню, и нелогично продолжает: — Жутко холодно.

— Людочка, это Полина. Полина, это Людочка. Мы — соседи, — говорю я, четко артикулируя и чувствуя себя корреспондентом Шрайбикусом из желтого школьного учебника немецкого языка. Lyudochka, das ist Pauline. Pauline, das ist Lyudochka. Wir sind — die Nachbarn.

— У тебя батареи как? — знакомится с соседкой теплолюбивая Людочка.

— На месте.

— Это-то понятно, — досадует Людочка, — я про температуру…

— Обычные батареи. Я их не трогала.

— Как не трогала? Ты не проверяешь состояние батарей? — Людочка даже привстает на стуле от возмущения.

Принимаюсь за обязанности хозяйки:

— Кстати, в квартиры жителей Стокгольма пришло небывалое тепло. Стокгольм теперь отапливается кроликами, в электронной версии «Spiegel» читала…

— Как это: отапливается кроликами?

— А почему небывалое тепло? У них тоже было холодно?

Отвечаю сразу обеим, ставя на огонь новую порцию кофе. Надо достать блюдца, под «Наполеон». Достаю два: одно — в форме зеленого яблочка, другое — клубнички, понятно, красной.

— Два специально нанятых человека ходят и отстреливают кроликов, заполонивших центр Стокгольма, используя оружие с глушителем. Потом кроликов отправляют на ТЭЦ в небольшом городе Карлскуга, где из них производят биотопливо. После чего «кроличье» тепло возвращается в Стокгольм.

— Не совсем ясно, — приподнимает ровную бровь Полина, — откуда в центре Стокгольма стада кроликов… пинцет.

— Потомки домашних кроликов, от которых отказались хозяева, такое бывает. Кролики принялись успешно размножаться. Естественных природных врагов у них нет, так все и получилось… Одичавшие кролики поедали деревья и кустарники. Нападали на туристов.

— Правда? — Людочка округляет глаза, ложечка падает на пол, звеня. Не подпрыгивая.

— Нет, Людочка, — признаюсь я, — насчет нападений на туристов я преувеличила. В Финляндии, кстати, тоже случилась такая же ерунда с кроликами. Но там стали опрыскивать газоны ядовитыми смесями, и кролики переселились в леса. Подружились с зайцами…

Собеседницы слушают. Людочка рассеянно ковыряет ложечкой собственный торт. Кривит губы. Наверное, представляет себе быстрорастущую кроличью популяцию, финских лесных зайцев и свирепых викингов с ружьями наперевес.

— И что дальше? — спрашивает бесчувственная Полина. — Поедают деревья и кустарники… Не останавливайся.

Появляется Савин, в длинных клетчатых шортах, белой футболке и босиком. Половина волос на его голове лежит ровно. Половина торчит. Эту половину он приглаживает рукой. Я смотрю на него спокойно, даже улыбаюсь, говорю «Доброе утро или уже день», и «Ты будешь завтракать?», я не знаю, как именно себя ощущаю. Или кем? Шведским одичавшим кроликом в небольшом городе Карлскуга?

— Привет, — здоровается Савин, — я в ванную пошел. Никто не хочет? — вежливо осведомляется он.

— Да нет, спасибо, — отвечает Полина после небольшой паузы.

Сажусь на табуретку. Молчу. Я — большая трусиха. Я люблю боль. Ту, что кровоточит рваными полосами на горячей коже, но не ту, что рубцами остается на сердце. Все время просила: только не надо боли. Прятала душу от боли, тело целиком отдавала ей, считала, что это — равноценный обмен. Пусть шрамы на спине, залитый воском живот, расписанные лезвием бедра, связанные руки, лучше так.