В машину все погрузили в пятнадцать минут седьмого, после чего мама настояла, чтобы мы позавтракали всей семьей, хотя я про себя очень возражала есть до рассвета: я ведь не русская крестьянка девятнадцатого века, которой предстоит весь день работать в поле. Я вяло жевала яичницу, а мама с папой уплетали домашнюю версию оладий с яйцом «Эгг Макмаффинс», которые им очень нравились.
– Почему некоторым блюдам навсегда отведена участь завтрака? – спросила я. – Почему мы не едим на завтрак карри?
– Хейзел, кушай.
– Но почему? – настаивала я. – Кроме шуток, как яичница заняла эксклюзивное положение среди завтраков? Можно положить на хлеб бекон, и все отнесутся нормально, но стоит положить на хлеб яичницу – бац, и это завтрак?
Папа ответил с полным ртом:
– Когда вернешься, будем есть завтрак на ужин. Договорились?
– Не хочу я завтрака на ужин, – отрезала я, перекрещивая нож и вилку над почти полной тарелкой. – Я хочу на ужин яичницу без нелепого утверждения, что яичница – это завтрак, даже если ее едят на ужин.
– Конечно, ты сама расставляешь приоритеты в своей жизни, Хейзел, – сказала мама, – но если именно в этом вопросе ты хочешь стать победителем, мы охотно уступим тебе первое место.
– Даже целый пьедестал почета, – подтвердил папа, и мама засмеялась.
Это, конечно, глупо, но мне стало обидно за яичницу.
Когда они поели, папа вымыл посуду и повел нас к машине. Он, разумеется, расплакался и поцеловал меня, коснувшись мокрой колючей щекой. Прижавшись носом к моей скуле, он прошептал:
– Я тебя люблю и очень тобой горжусь.
Не представляю за что.
– Спасибо, пап.
– Скоро увидимся, да, деточка? Я тебя очень люблю.
– Я тоже тебя люблю, пап, – улыбнулась я. – Нас не будет всего три дня.
Пока мы задним ходом выезжали на улицу, я махала папе, а он махал в ответ и плакал. Мне пришло в голову, что он, наверное, думает, будто может больше меня не увидеть, как думает об этом каждое утро своей рабочей жизни, уходя в офис, который, наверное, с радостью бы бросил.
Мы с мамой подъехали к дому Огастуса. Мама хотела, чтобы я осталась в машине и отдохнула, но я все-таки пошла с ней к дверям. С крыльца было слышно, что в доме кто-то плачет. Я сперва не думала, что это Гас, потому что звуки ничем не напоминали его низкий сексуальный голос, но через секунду разобрала, как он выкрикивает сдавленным голосом: «Потому что это моя жизнь, мам, моя!» Мать тут же обняла меня за плечи и быстро повела к машине.
– Мам, что случилось? – спросила я.
А она сказала:
– Подслушивать нехорошо, Хейзел.
Из машины я отправила Огастусу сообщение, что мы подъехали и ждем, пусть выходит, как будет готов.
Некоторое время мы смотрели на дом. Странная штука, но снаружи дома за редким исключением ничем не выдают, что происходит в их стенах, хотя там проходит большая часть нашей жизни. Может, в этом и состоит глобальная цель архитектуры?
– М-да, – протянула мама некоторое время спустя. – Рановато мы приехали, пожалуй.
– Похоже, мне не было смысла вскакивать в полшестого, – кивнула я. Из консоли между нами мама достала чашку с кофе, и я сделала глоток. Мой телефон зажужжал. Огастус писал: «НИКАК не могу решить, что надеть. Я тебе больше нравлюсь в рубашке-поло или с пуговицами?»
Я ответила: «С пуговицами».
Через тридцать секунд входная дверь открылась, и на пороге появился улыбающийся Огастус, катя за собой чемодан на колесиках. Он был в отглаженной небесно-голубой рубашке, заправленной в джинсы и застегнутой до горла. С губы свисала «Кэмел лайт». Мама вышла поздороваться. Он моментально вынул сигарету и заговорил уверенно:
– Всегда рад вас видеть, мэм.
Я смотрела в зеркало, как мама открывает багажник. Через несколько секунд Огастус распахнул дверцу за мной и занялся нелегким делом усаживания на заднее сиденье с одной ногой.
– Хочешь на переднее? – спросила я.
– Ни за что, – заявил он. – Привет, Хейзел Грейс.
– Привет, – отозвалась я. – Ладно?
– Ладно, – сказал он.
– Ладно, – повторила я.
Мама села за руль и захлопнула дверцу.
– Следующая остановка – Амстердам, – объявила она.
Это было не совсем правдой. Следующей остановкой стала парковка аэропорта, затем на автобусе мы поехали в терминал, и открытый электромобиль доставил нас к очереди на досмотр. Парень в форме администрации транспортной безопасности у самой рамки кричал о том, что лучше бы никто не пытался провозить взрывчатые вещества, оружие и любые жидкости в объеме свыше трех унций. Я сказала Огастусу:
– Путевые заметки: стояние в очереди – одна из форм угнетения.
Он согласился.
Не желая подвергаться личному досмотру, я прошла через металлодетектор без тележки, баллона и даже пластиковых трубок в носу. Проход через рентген стал первым за несколько месяцев эпизодом, когда я оказалась без кислорода. Было просто потрясающе шагать вот так, без всего, пересечь Рубикон под молчание рамки, признавшей меня, хоть и ненадолго, не содержащим металла существом.
Я чувствовала суверенитет своего тела, который даже затрудняюсь описать. Разве что можно сравнить с тем, как в детстве я таскала весьма тяжелый рюкзак с учебниками; когда я его снимала, то казалось, что я готова взлететь.
Через десять секунд мои легкие начали складываться, как цветы на закате. Я присела на серую скамейку сразу за рентгеном, пытаясь отдышаться, но только хрипло, с каким-то дребезжанием кашляла и чувствовала себя из рук вон плохо до тех пор, пока канюли не вставили на место.
Но даже теперь все болело. Боль всегда была рядом, обращала мое внимание внутрь, требовала, чтобы ее чувствовали. Я словно могла очнуться, если что-либо вовне отвлекало меня. Мама со встревоженным видом произнесла несколько слов. Что она сказала? Затем я вспомнила. Она спросила, что случилось.
– Ничего, – ответила я.
– Амстердам! – громким шепотом воскликнула она.
Я улыбнулась:
– Амстердам.
Мама взяла меня за руку и потянула вверх, помогая встать.
Мы подошли к выходу на посадку за час до назначенного времени.
– Миссис Ланкастер, вы впечатляюще пунктуальный человек, – заметил Огастус, усаживаясь рядом со мной в практически пустом зале ожидания.
– Этому способствует то, что я, строго говоря, ничем не занимаюсь, – ответила мама.
– У тебя дел по горло, – возразила я, хотя сразу пришло в голову, что мама занимается в основном мной. Еще ее работой можно назвать семейную жизнь с папой – он до сих пор как ребенок в общении с банком, вызове сантехников, готовке и вообще во всем, кроме своей работы в «Недвижимости Морриса, инк.», – но в основном мамина забота, конечно, я. Ее основная причина жить и моя основная причина жить тесно переплетаются между собой.
Когда места у входа начали заполняться, Огастус произнес:
– Схожу куплю гамбургер. Принести тебе что-нибудь?
– Нет, – ответила я. – Но я высоко ценю твой отказ подчиняться социальным конвенциям в отношении завтраков.
Он озадаченно наклонил голову, глядя на меня с вопросом.
– Хейзел возмущает гетторизация яичницы, – пояснила мама.
– Форменное безобразие, что мы идем по жизни, слепо принимая тот факт, что яичница прочно ассоциируется с утренним приемом пищи.
– Я хочу поговорить об этом подробнее, – сказал Огастус. – Но я умираю с голоду. Сейчас вернусь.
Когда Огастус не появился спустя двадцать минут, я поделилась с мамой опасениями, не случилось ли с ним что-нибудь, но она оторвалась от своего противного журнала лишь на секунду, утешив:
– Наверное, пошел в туалет.
Подошла служащая аэропорта и сменила мой кислородный баллон на тот, который предоставила авиалиния. Мне стало неловко от того, что на глазах у всех передо мной на коленях стоит женщина, поэтому, пока меняли баллон, я набрала Огастусу сообщение.
Он не ответил. Мама этим ничуть не озаботилась, зато я уже вообразила себе все несчастья, способные сорвать поездку в Амстердам (арест, травму, нервный срыв). В груди у меня творилось что-то неладное – только на этот раз рак был ни при чем, – а минуты все шли.
Только когда служащая за билетной стойкой объявила, что они начинают предварительную посадку людей, которым может понадобиться чуть больше времени, – все до единого ожидающие откровенно обернулись ко мне, – я увидела, как Огастус быстро хромает к нам с пакетом «Макдоналдса» в руке и рюкзаком на плече.