От гулкого выстрела все живое поднялось на ноги. Сумятица началась и не прекращалась…
Обратив ночь в день, весь дом, а затем и вся Высокса были на ногах. На рассвете все, что находилось в охотном доме, тоже прискакало и сновало в доме.
Дмитрий Андреевич, давно уйдя в свою холостую спальню, заперся в ней и никого не пускал. Да никто и не смел наведаться к нему. Только Сусанна Юрьевна один раз подходила, окликнула его долго стучала, но он ей крикнул глухо:
— Оставьте… После…
Дарья Аникитична, придя в чувство, была как пришибленная и как помешанная и, сидя в детской, глядела на сыновей почти безумными глазами, будто не узнавая их или не понимая, что это ее два сына.
Тело убитого давно перенесли в его комнаты… Три женщины мыли пол в пустой опочивальне барыни и выносили в шайках окровавленную воду… а нахлебники и дворня, чередуясь в дверях, глазели на мытье молча и тупо…
Вообще в доме все сновало из угла в угол, не разговаривая, а странно поглядывая…
Изредка слышались только вопросы:
— Да когда?.. Ведь он же был в охотном…
Никто еще не знал, что Гончий привел барина и толкнул на искушение… на преступление.
Одна Сусанна Юрьевна знала это и негодовала. Но Гончий не устыдился и смотрел радостно. Для него будто был праздник.
— Обождите, — спокойно сказал он ей. — Когда все разъяснится, то поймете дело и вы, как следует.
— Что теперь будет, деревянная голова! — воскликнула она вне себя от негодования. — Одни беды!
— И чем больше бед, тем вам лучше!.. — ответил он.
Между тем против Дарьи Аникитичны не поднялся ни один голос. Князь Давыд, полураздетый, застреленный в спальне барыни, был ясною уликой, но приживальщики будто не хотели верить очевидности.
— Дарья Аникитична? И этакое?.. Свету преставление! — говорили все недоумевая.
— Он, стало быть, колдун! — объясняли некоторые.
Длиннополый кафтан, бархатные сапожки, костыль и седой парик, найденные на диване, остались загадкой…
Когда совсем рассвело и пробежала во все края страшная весть, на заводах и в слободах началась та же сумятица, что и в доме.
Разумеется, если бы с неба вдруг среди Высоксы пошел огненный дождь, то все население менее бы затрепетало и оробело. Все от мала до велика без исключения и в силу одного и того же соображения или опасения были поражены ужасом.
Каждый глядел так, как если бы сам был главным виновником приключившегося.
Все разговоры, толки и пересуды робко, будто о тайне, можно было выразить двумя словами, вопросом: «барин да убийца?».
Это событие, казалось, никак не укладывалось в головы обитателей Высоксы. Давно привыкшие к подспудным преступлениям и к убийствам, все обыватели были взяты врасплох явным убийством. И никто не мог будто сообразить: как это дело рассудить?
Все соглашались, что барин Дмитрий Андреевич вполне прав: не то, что он, а и простой дворовый человек в его положении сделал бы то же самое в порыве гнева, а то и холодно, просто в отместку за поругание своей чести.
Но главное, смутившее всех, было нечто иное…
Признавая барина правым, все чуяли нечто страшнеющее, что теперь должно явиться, надвинуться на Высоксу, как грозная туча с бурей.
Это нечто — страшный зверь, веками существующий на Руси, зверь, которого равно все боялись не только пуще начальства, самого строгого и крутого, но много пуще царя. Царь все может, но царь — человек, царь всегда добр и справедлив, потому что он должен во всем Богу ответ давать. Если когда он и поступит несправедливо, то не виноват: советники обманули его, и они ответственны в этой жизни перед людьми, а перед Богом — после, за гробом.
Это же чудище много веков на Руси пожирает невинных, поступает с людьми хуже, чем Ирод с младенцами, которых избил при Рождестве Христове. Этого чудища все равно всегда на Руси боялись, и никто с ним никогда совладеть не мог. Сами цари и царицы никогда справиться с ним не могли, хотя и знали, что оно пьет неповинную русскую кровь.
И вот это чудище теперь надвигается на Высоксу.
Суд, волокита, подьячие и приказные… И, разумеется, все от мала до велика трепетали теперь в Высоксе не из-за того, что есть убитый в доме, убитый барином явно и даже по праву, а трепетали перед волокитой, которая завтра нагрянет. Явится горсть людей по виду таких же, как и все человеки, но они — судьи. Они приедут, будут допрос чинить, пытать всех и каждого и будут бумаги писать. И будут так опрашивать и писать без конца!.. И это писание станет паутиной огромной, плотной, тяжелой, которая ляжет на всю Высоксу. И в этой дьявольской сети запутается туча народу. Убил один барин, а виноваты будут все… каждый, которого наметит судья…
И всякий из обитателей знал, что как бы он ни был далеко от совершенного преступления, как бы ни был он прав, вполне и безусловно непричастен к преступлению, тем не менее он не может ручаться, что выйдет чист из-под розыска.
Дело это простое: призовет судья, учинит опрос, напишет приказный бумагу — и конец… Что в ней прописано, до того тебе дела нет! Сказано в ней — виноват, приказано засадить в острог, а там будет приказано гнать на канате в Сибирь[26]. И все дело будет чисто, гладко и по закону.
И Высокса притихла и притихала все более, настолько, что становилось жутко. Если бы появилась чума и ежедневно выхватывала по десяткам обывателей и укладывала в гроб, то все население было бы менее перепугано.
Впрочем, всякому простому человеку, добродушному и простоватому, конечно, и Бог велел бояться за себя, когда умный, во сто крат всех умнее, Денис Иванович Змглод, и тот был угрюм. Пожалуй, угрюмее, чем когда-либо. На все вопросы людей, бросавшихся к нему за разрешением своих сомнений: чего ждать, что будет? — Змглод вздыхал и отвечал:
— Плохо дело! И барин виноват будет, да и другие виноватые найдутся, не потому, что они виноваты, а потому что волоките нужны таковые. Она безвинными жива. Одними виноватыми ей сытой не быть… А пуще всего великая беда, что барин Басанов богат. Будь он беден, так бы сошло…
Кто-то спросил:
— Денис Иваныч, и ты за себя, небось, опасаешься?
— Глупые твои речи! — сердито отозвался Змглод. — Как же не опасаться? Царя не побоюсь я, если прав, врага человеческого не побоюсь, если я безгрешный. На царя — правда! На сатану — крест и молитва. А на судейский крючок, на ябеду — ничего нет. На все суд есть, Божий ли, царев ли, человечий ли… Как же это: судей — да судить. Этак бы десяток карасей, собравшись, щуку бы съели… Бывает этакое на свете, но бунтом зовется… а за бунт опять к тем же судьям на крюк…
Вместе с тем все равно беспокоились о том, что барин заперся и сидит один.
— Как бы руки на себя не наложил! — решил Михалис. — От боязни волокиты можно на свою жизнь покуситься.
И все стали повторять эти слова грека.
Между тем Басанов мучился только от стыда, от чувства, что его дворянская честь замарана… Не убийством мерзавца, не грозящим судом… Она замарана неверностью законной супруги, оглашенной им же самим… на всю Высоксу, на все наместничество, на всю Россию.
Вот что гнетом придавило Басанова…
А кто во всем виноват?
И Басанов с глубокой ненавистью думал об этом виновнике его позора. Узнай он о преступлении Давыда и о том, что Давыд — «любезный» Дарьи, как-нибудь иначе, не с маху… Он и поступил бы иначе. Не только бы не было никакой огласки и страшного срама, но все осталось бы шито и крыто… Давыда он приказал бы хитро похерить, как делывалось при Аниките Ильиче… Дарью он мог бы просто отдалить от себя и держать в черном теле ради наказанья за неверность. Одной угрозой огласить он бы измучил ее. А теперь все дело простое… стало делом страшнеющим. Дворянская и супружеская честь поругана, да и суд нагрянет…
А все он натворил… этот проклятый, окаянный, беснующийся! Он, о себе возмечтавший и всех в беду втянувший своим поступленьем… И все им было подведено будто нарочно, не по глупости, а будто предательски…
— Да будь ты, Гончий, проклят! — отчаянно восклицал Басанов каждую минуту.
Заснув поутру, он проснулся после полудня, приказал подать себе обедать, но никого не пускал по-прежнему. Когда лакей доложил о Гончем, Дмитрий Андреевич изменился в лице от гнева…